Марина Дяченко - Авантюрист
– Господа, каждого из вас привела сюда его собственная крупная неприятность… Что ж, приступим.
– Выслушайте! – сбивчиво проговорила женщина. – Я расскажу, я… выслушайте, я не…
– Выслушивать не стану.
Под булавочным взглядом Судьи язык узницы благополучно прилип к нёбу. В поисках поддержки она вцепилась в одежду старикашки, который и сам уже не выглядел столь благостным – бледен стал старикашка, а в молочном свете надвигающегося Суда его бледность казалась совсем уж бумажной.
Я грел своей спиной стену – и все никак не мог согреть. Как будто глыба льда оказалась у меня за плечами, скорее я остыну, чем она примет от меня хоть толику тепла; я ждал своей участи в гордом одиночестве, как и подобает отпрыску рода Рекотарсов, но зато как это скверно – одиночество в такой момент-Нехорошее слово – «приступим». Приступим, говорит цирюльник, берясь за клещи для выдирания зубов. Приступим, говорит лекарь, навострив ланцет. Приступим, говорит учитель, вылавливая в кадушке розгу… Приступим, сказал Судья. Меня зовут Ретанаар Рекотарс. В моем роду вельможи и маги. Грамота, которую я храню в своем дорожном сундучке, выдана моему прадеду по мужской линии моим прапрадедом по женской линии, выдана в благодарность за избавление окрестностей от свирепого дракона, которым, то есть избавлением, ясновельможный барон Химециус обязан Магу из магов Ламиру, у которого сам Ларт Легиар был одно время в прислужниках…
В детстве я порезал руку, желая увидеть в своих венах голубую кровь.
Теперь я сижу на корточках в углу сырой вонючей камеры, и некто Судья, явившийся из стены, собирается взыскать с меня за прегрешения. И в особенности, вероятно, за последнее – не зря так разъярились городские стражники, догнали меня уже на большой дороге, сняли с дилижанса и притащили в эту проклятую тюрьму…
– Выслушивать я не стану, – медленно повторил Судья. – Говорить нам не о чем, потому как вы и так уже все сказали, и сделали, надо признаться, немало… Что до тебя, женщина, то обвинение в убийстве не имеет под собой оснований. Ты не убивала того человека, что месяц назад умер в твоей постели.
Все, находившиеся в Судной камере – исключая разве что самого Судью – со свистом втянули в себя воздух. Потом старик закашлялся, воришка взвизгнул, разбойник зашипел сквозь зубы, а женщина так и осталась с переполненными легкими – круглая, как пузырь, красная, с сумасшедшими от счастья глазами. Молчала, краснея сильней и сильней, и будто бы не решалась выдохнуть.
– В остальном, – скребущий голос Судьи сделался насмешливым, – твоим провинностям нет числа, ты ограбила мертвого, ты зарабатывала телом… Знай же, что с сегодняшней ночи объятия любого мужчины будут причинять тебе муку. Хочешь заниматься прежним ремеслом – продолжай, сама твоя работа станет тебе в наказание… Я сказал, а ты слышала, Тиса по кличке Матрасница. Это все.
Женщина, казалось, забыла, как выдыхают воздух. Лицо ее из красного делалось потихоньку пурпурным, а затем и лиловым; никто не догадался шлепнуть ее по спине, вытолкнуть наружу застрявший в глотке Приговор.
Никто даже не взглянул на нее. Все думали только о себе, и я тоже.
Судья переменил позу – глухо стукнули о камень тяжелые башмаки. В складках мантии на секунду обнаружилась золотая массивная цепь – и тут же пропала, съеденная бархатом.
– Кто желает слушать следующим? – Судья усмехнулся уже в открытую, маленькая голова качнулась, парик окончательно съехал на глаза. Судья поправил его небрежным жестом, как поправляют шапку. – Может быть ты, Кливи Мельничонок?
Воришка дернулся. Вскочил, тут же грохнулся на колени, прополз по каменному полу к башмакам Судьи и завел жалобную песню:
– Я-а… раска-а… ива-а… ворова-а… Талантливый парнишка. Мог бы зарабатывать на жизнь голосовыми связками.
– Воровал, – равнодушно подтвердил Судья. – Доворуешься когда-нибудь до петли… Впрочем, нет. Теперь чужие монеты станут жечь тебя, как огонь. Ежели тебя и повесят, то за что-нибудь другое… Я сказал, ты слышал, Кливи. Это все.
В Судной камере снова сделалось тихо. Я поискал взглядом мокрицу – мокрица исчезла.
– Теперь ты, – Судья снова переступил с ноги на ногу, взгляд его теперь остановился на разбойнике. И ведь до какого жалкого состояния можно довести плечистого свирепого мужчину – где это видано, чтобы лесной душегуб корчился от страха, как приютская девочка…
Судья замолчал. И достаточно долго молчал, разглядывая перекошенную разбойничью физиономию, потом протянул задумчиво:
– Странный ты человек, Ахар по кличке Лягушатник, на каждую твою вину по три смягчающих обстоя-тельства… Поскольку людей ты уморил изрядно, быть тебе казненным…
По камере пронесся сдавленный вздох. – Но ты искал и маялся, – Судья раздумчиво склонил белый парик к черному плечу. – Ты щадил… и потому дается тебе месяц перед казнью. Я сказал, а ты слышал, Лягушатник. Это все.
Разбойник непроизвольно поднял руку к повязке, к тому месту, где был когда-то глаз. И так и остался сидеть – в позе человека, ослепленного ярким светом.
Судья снова поправил парик – хотя надобности в том не было никакой. Провел по каменному полу носком тяжелого башмака, шумно вздохнул, и булавки его глаз уставились на меня.
Почему я не проглотил собственный язык – до сих пор не понимаю.
Темное личико Судьи поморщилось, как от кислого, он полуоткрыл рот, собираясь что-то сказать – но в этот момент благообразный старикашка дернулся, словно в припадке падучей, и взгляд Судьи сполз с меня, будто тяжелое насекомое. Переполз через всю камеру – туда, где еще недавно жались друг к другу мои вынужденные соседи. Теперь каждый из них был сам по себе – женщина все еще пыталась вытолкнуть из легких ненужный воздух, воришка хлопал мокрыми глазами, не зная, радоваться ему или плакать, разбойник отшатнулся в сторону и сидел, закрывая пустую глазницу от мо-лочно-белого света этой длинной, этой Судной ночи. Старичок остался в одиночестве – и лицо его было даже белее, чем пышный парик Судьи.
«Могут ли призраки сколько-нибудь вмешиваться в людские дела?» По видимому, любезному старикашке как раз предстояло это узнать. Потому что Судья забыл обо мне – темное лицо его потемнело еще больше. Тонкие губы исчезли, оставив на месте рта узкую безжалостную щель.
– Ты, Кох, себе-то не ври. Не ври, что выкрутишься. Не выкрутишься, Кох, не надейся.
– Поклеп, – неслышным голосом сказал старикашка. – Поклеп, донос, доказательств нет никаких… Гулящая она была, и хворая к тому же, поклеп…
Судья поднял острый подбородок. И как-то сразу выяснилось, что маленькая фигурка под белым париком отбрасывает тень сразу на четыре стороны, и все мы сидим в этой тени, и мне показалось, что седые волосы парика сейчас забьют мой разинувшийся рот, не дадут дышать…
Я закашлялся. Наваждение отступило. Судья по-прежнему стоял у стены, маленький и черный, на паучьих ножках, и зловещее молчание Судной камеры нарушалось только моим неприличным кашлем. Уже сколько раз мне случалось поперхнуться в самую неподходящую минуту, когда подобает хранить молчание…
– Ты, Кох, поплатишься скоро и страшно. Сердце твое выгнило, плесень осталась да картонная видимость-смерть тебе лютая в двадцать четыре часа. Я сказал, а ты слышал, ювелир. Это все.
– Поклеп, – упрямо повторил старикашка. Женщина тихонько заскулила, закрывая рот ладонями, воришка на четвереньках отбежал в дальний от старика угол – да там и остался.
Взгляд Судьи снова переполз через всю камеру – теперь в обратном направлении. Я знал, куда он ползет, когда две черных булавки остановились на мне, я поперхнулся снова.
Судья вежливо дождался, пока я закончу кашлять. Стоял, покачивая маленькой головой в необъятном парике, мне подумалось, что он похож на гриб – из тех, что растут в темноте, на сырых стенках подвалов.
– Ретанаар Рекотарс…
Я вздрогнул. В устах зловещего сморчка мое родовое имя звучало странно. Казалось, что Судья замысловато выругался.
– Дорожка твоя в тину, Ретано. Ты уже в грязи по пояс – а там и в крови измараешься… Сборщик податей повесился на воротах, кто-то скажет – поделом, но смерть его на тебе, Ретано. Ты тот же разбойник – где лесной душегуб просто перерезает горло, ты плетешь удавку жестоких выдумок. Год тебе гулять. По истечении срока казнен будешь… Я сказал, ты слышал, Ретанаар Рекотарс. Это все.
Всю его речь – неторопливую, нарочито равнодушную – я запомнил слово в слово, зато смысл ее в первое мгновение от меня ускользнул. Я сидел у склизкой стены, хлопал глазами, как перед этим воришка, и удивленно переспрашивал сам себя: это мне? Это обо мне? Это со мной?!
Судья помолчал, обвел медленным взглядом недавних подсудимых, ставших теперь осужденными; мне показалось, что черные, спрятанные за белыми буклями глаза задержались на мне дольше, нежели на прочих.