Наталья Рузанкина - Возвращение
Изумрудный свет волшебным радостным водопадом хлынул в полуоткрытую дверь. Не было выщербленного, в разводах хлорки, линолеума, не было стен, крашенных белой масляной краской, — в световом потоке под теплым летним ветром небывалого утра дрожала трава и раскачивались цветы, росистые, непроснувшиеся, а дальние горы горели в венце из шиповника и в широкой рассветной реке, обтекавшей полнеба. За темной, сонной, еще беззвучной рощей медным светом сияло море, и его горький родной запах обжигал дыхание. А за лесистыми невысокими холмами…
— Узнаёшь? — лукавый голос разрывал сердце. — Ступай и оставь мне это бедное дитя, поверь, оно совершенно не стоит возвращенного тебе!
Я улыбнулась. Я вдохнула утренний воздух моря и цветов полузабытой и незабвенной Родины, а затем легко и свободно посмотрела в Пепел и Прах, в лукавую плавающую усмешку, в Лицо без Лица.
— Ты лжешь, — бесстрашно сказала я. — Ты не можешь возвратить себе даже собственное лицо, как смеешь ты говорить о возвращении Долины, погубленной по твоей вине! Я помню тебя. Я тебя знаю.
— И знаешь, что мне ведомы все пути, земные и небесные, — мертво ответил Голос, и оболочка его перестала напоминать пыльного, неряшливого человека, а стала четкой пугающей тенью, сотканной из беззвездного мрака. — Эта глупая распутная девчонка (о, как бледна она, как от нее плохо пахнет!), твоя мелкая земная дружба, твоя достойная сожаления привязанность — плата за Долину. Отрекись от нее, отдай ее мне — и тотчас окажешься в своем Раю.
— Ты лжешь, — повторила я. — Мне не нужен твой путь в Долину. Ты лжешь!
Злой холод вновь льдистой змеей ложится на шею и плечи, сдавливает грудь, и я падаю на колени рядом с кроватью Лерочки. Белый свет меркнет перед глазами, последнее, что я вижу — вытянутую в беспомощной обреченности на иссиня-снеговых простынях худую, бледно-желтую, исколотую Лерочкину руку.
* * *— Послушайте, уважаемая, мы договорились, что вы будете вести себя тихо, а здесь такой грохот… Что, к испанской поэзии присоединились испанские танцы? Да что с вами?
— Простите, — я с трудом поднимаюсь с пола, видя перед собой разозленного рыжеусого. — Я, кажется, заснула и… упала.
— Да что это…
— Даш… — тихое, почти невесомое, как дуновение вечернего ветра, как прикосновение цветка, повисает в палате. Трепещут ресницы, похожие на крылья бабочки, Лерочка открывает еще замутненные небытием глаза, через силу пытается улыбнуться. — Даш… «И тополя уходят…»
— Уходят, уходят! — счастливейший на свете реаниматолог бросается к Лерочке. — Умница, красавица спящая, с добрым утром! И тополя уходят, и подруга сейчас уйдет, ишь какой грохот учинила! Испанская поэзия называется. Воистину, шум и мертвого подымет.
— Даш… — Лерочкино лицо с несмелой улыбкой расплывается в моих слезах, я плачу тихо, захлебываясь, плачу от пережитого ужаса, от пробуждения Лерочки.
— Завтра, завтра! — рыжеусый выталкивает меня за дверь, призывая сестру с какими-то флаконами, и в глазах его — нечто большее, чем радость врача, вернувшего пациентку на свет Божий.
* * *Всё светлее, всё просторней и свободнее с каждым днем. Долина зовет меня, и Возлюбленный зовет, и пройти осталось совсем немного. Легкие хрустальные паутинки сквозят в воздухе, такой же легкой, готовой к неизбежному полету, становится душа. Город выныривает из августовского зноя и погружается в солнечную и прохладную раннюю осень.
На подоконнике в нелепом деревянном ящике — неожиданно вспыхнула и жарко зацвела желтая хризантема, сентябрьский сквозняк колышет кошачьи фотографии над столом Татьяны Ивановны, а сама она, посверкивая бифокальными очками, с неизменной терпеливой улыбкой что-то втолковывает краснолицему этнографу, с маниакальным упорством пытающемуся записать местный немногочисленный народ в творцы Библии. Что-то затейливо бормоча под нос, автор сумасшедшего открытия покидает арену спора, по-индюшачьи переваливаясь и пригрозив солидной ученой монографией по этому поводу.
Я немилосердно смеюсь ему вслед и ставлю на Лерочкин стол букет астр.
— Глупость, конечно, божий дар, но это уж чересчур.
— Это не дар, это болезнь, — устало откликается Татьяна Ивановна, просматривая чью-то рукопись. — Его жалеть надо.
— Пожалейте, пожалейте! Он еще со своей теорией академиком станет, сейчас подобных идиотов — уйма.
— А, да пусть его… — отмахивается Татьяна Ивановна. — Как Саша-то?
— В женевской клинике она. Тёмку к операции готовят, она в Москву звонила, друзьям, а они уже — мне… Ирочка, что такое?
К Лерочкиному столу из главредовского кабинета уныло плетется курносое веснушчатое создание — аспирантка Ирочка, временно принятая на работу. Слёзы с пухлого лица ее мягко скатываются на истрепанную, исчерканную рукопись, что сжимает она в дрожащих руках.
— Вот… вот… — не в силах досказать, она тычет пальцем в рукопись и ревет уже в голос, как наказанный ребенок.
Татьяна Ивановна усаживает несчастную рядом, разговаривает успокаивающе-ласково, как и следует с обиженным ребенком, а в дверях с оскалом пираньи возникает Черно-Белая.
— Зайди ко мне, — хищно кивает мне она, не обращая внимания на плач Ирочки, и, ругнувшись пару раз, я тащусь к ее кабинету.
Черно-Белая усаживается за стол с той же улыбкой хищной тропической рыбы, а я в ответ рассматриваю фиалки на окнах, завитки на шторах, скверные акварели на стене — всё, что угодно, только не лимонно-пергаментное лицо.
— Ну и что там с Полетаевой? — насмешливо цедит она. — Попытка суицида? Вены вскрытые? Ей в психушке место, я всегда говорила! Может на работу не выходить, так и передай! Пусть пишет «по-собственному»…
— Напишет! — я в ответ ехидно улыбаюсь Черно-Белой. — Что-нибудь еще?
— Да ты не улыбайся, не улыбайся, Леванцова, — свирепеет Черно-Белая, и пергаментное лицо ее приобретает красноватый оттенок. — Кстати, а куда от нас Саянова ушла?
— Она не ушла, Лира Николаевна, — всё с той же ехидно-снисходительной улыбкой продолжаю я. — Она улетела. В Женеву. Честное слово, ей там будет лучше!
В глазах Черно-Белой — нарастающее недоумение:
— Да как…
— Вот заявления. Мое и Полетаевой, «по-собственному», как вы и хотели, — и я кладу прозрачную папку с заявлениями на стол Черно-Белой. — Все расходятся, все разлетаются от вас, Лира Николаевна. И останетесь вы среди мерзости запустения и будете восседать среди нее, словно идол египетский.
— Ты… — Черно-Белая делает судорожное глотательное движение, словно ей не хватает воздуха. — Ты… в своем уме?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});