Черный Баламут. Трилогия - Олди Генри Лайон
Боль.
Тьма.
И недвижный человек во тьме и боли.
* * *Веки раскрылись рывком, единой судорогой, и свет хлынул навстречу тебе.
Солнечный свет.
Утро.
Ты сидел под деревом, в пяти шагах от ашрама, нянча на коленях голову деда-брахманолюба. Лоб деда был мокрый и холодный. К сожалению, боль никуда не ушла, но теперь она гнездилась в левой ноге и была земной, обычной болью, которую терпеть трудно, но можно. Скосив взгляд, ты увидел: на твоем бедре, рядом с дедовым ухом, поблескивает красным цветком язвочка. Клещ забрался, что ли? Да нет, не бывает от клеща такой боли… Червь-костогрыз? Ах, тварюка, опять начал! Точно сверлом крутит! Ну погоди, сейчас я тебе…
Уцепить червя пальцами не удалось. Забрался, пакость, по самый хвост, и жрет в три горла! Ты некоторое время сидел, снося червивые проделки и не желая тревожить сон деда, потом решился. Сколько ж можно?! С предельной осторожностью приподняв затылок отшельника, ты совсем было собрался отодвинутьс в сторонку — пусть дед поспит без живой подушки, пока ты разберешься с прожорливым гадом! — но так и не сделал этого.
Потому что дед раскрыл глаза.
Трудно, медленно шевелилась плесень старческих ресниц, морщинистые веки— черепахи тряслись студнем, прежде чем двинуться в путь, и ты как завороженный смотрел в лицо дряхлого аскета.
Словно ждал чего-то.
Глаза старика наконец открылись, и тебе показалось: ночной пот, дитя хинного отвара пополам с медовухой, насквозь промыл дедов взор. На тебя двумя адовыми жерлами смотрела бездна Тапана, геенна нижнего мира. Варила смолу, закручивала пенные барашки, приглашала провалиться в себя и стать частью огненной лавы.
Ты не выдержал.
Отвернулся.
— Ты брахман? — спросил дед, еле ворочая непослушным языком.
Как ни странно, знакомый вопрос успокоил тебя.
Даже боль в бедре малость поутихла.
Чтобы мигом позже взвиться пылающим смерчем.
— Не то слово! — прошипел ты севшим спросонья голосом, обеими ладонями придерживая затылок аскета.
Руки дрожали.
Хотелось разорвать собственную плоть и залить пожар водой.
Но костистый затылок деда был по-детски хрупок и беззащитен: убери ладони — и все. Ударится оземь, треснет сухой тыковкой… не для того же ты старика из лап смерти тащил?!
Дрожь в ладонях.
Боль в бедре.
Затылок.
Вдруг припомнилось вчерашнее удивление: когда ты перед купанием распустил узел-капарду на дедовой макушке, старик оказался чудовищно волосат. Седые пряди рекой змеились вдоль тощей хребтины, доставая до крестца. Вымыть их как следует стоило большого труда, едва ли не большего, чем вымыть всего деда.
Щеголь ты, старичина…
Черный глаз моргнул, искоса разглядывая язву на твоем бедре. Будто чудо заприметил. Диво дивное. Ты закусил губу, пережидая новый приступ боли, потом отодвинулся и уложил деда на траву.
Нечего этой вороне коситься.
— Ты погоди, — голос отказывался повиноваться, пробиваясь наружу смешным сипением, — я сейчас шкуру вынесу. Роса кругом, а ты у меня хлипкий, комар носом перешибет! Эх, вчера не допер…
— Не надо… шкуру.
Старик напрягся и с усилием сел. Было видно, как он заставляет тело подчиняться. Так опытный табунщик смиряет жеребца-неслуха. Так владыка смиряет охваченные бунтом земли. «Так мудрецы смиряют богов», — мелькнула в твоем сознании совсем уж неуместная мысль.
Костлявые пальцы машинально нащупали прядь седых волос. Дернули раз, другой… третий. Тебя покоробило: та же привычка терзать кончик чуба была у Грозного.
Ты, понимаешь, перед ним ниц валяешься, а он чубом играется, обидчик!
Но смоляной взгляд по-прежнему не отрывался от твоего левого бедра. И червь попритих. Хоть за это спасибо, дедуля… А насчет шкуры — тут ты не прав. Шкуру я вынесу.
Посиди, я сейчас.
Когда Карна выбрался из ашрама наружу, волоча следом самую лохматую из шкур, дед уже стоял на ногах. И даже почти не качался.
Этак денек-другой — и можно дальше идти.
Искать.
— Ты не брахман. — Обвиняющий перст уперся в Карну. — Ты мне соврал. Брахман не может быть столь нечувствителен к боли. Ты кшатрий, да? Кто тебя подослал? Говори!
Последняя капля.
Последняя соломинка.
Из тех, что переполняют чашу и ломают спину слону.
— Брахман?! — заорал Карна во всю глотку, надвигаясь на спасенного им старика. — Кшатрий?! Сутин сын я! Сутин-рассутин! Потому что тебя, гиацинта божьего, спасал! Что, отшельническое дерьмо только брахманы выгребать горазды?! Да хоть загнись ты тут, на Махендре своей, мизинцем больше не шевельну! Все вы одним миром мазаны: и ты, и сука Дрона-пальцеруб, и Грозный! А Рама-с-Топором, учила ихний, небось из всех сук самая сучара и есть! Вот найду и в рожу плюну! И ему, и тебе, и всем вам! Задавитесь, сволочи! Сдохните!
Он захлебнулся собственным гневом и той чушью, которую нес без смысла и рассудка, одним сердцем, вовсю полыхавшим от боли. Бешенство было сладостным, оно приглашало окунуться в отчаянную пляску жизни и смерти, найти виноватого и отплатить за все обиды, бешенство называло себя свободой, оно и впрямь походило на свободу, как одно дерево походит на другое, но тщетно дожидаться яблок от гималайского кедра… тщетно и ждать, когда на бильве-дичке вырастет хвоя. Карна сам себе казался раскаленным светилом, которое свернуло с наезженной колеи, направив бег коней к земле, — и вот: кипят моря, земля трескается, обнажая кровоточащие недра, живое вопиет к белым небесам, а боги кидаются врассыпную с пути огненной колесницы. Гони, Заревой Аруна! Мчитесь, гнедые жеребцы! Гори, пламя, ярись, тешься самозабвением мести!..
— Кончай орать, придурок, — тихо сказал аскет, и Карна осекся, прикусив язык. — Нога болит небось?
— Болит.
Слово получилось странным: болит?
Что это такое?
И связано ли с истинной болью?.. Когда жизнь из милости, наука с царского плеча, а дорога ложится под ноги исключительно буграми да колдобинами!
— Черви у тебя, дедуля… червяки. Достали, проклятущие… Ты не сердись, ладно? Я сейчас уйду. Уйду я… совсем.
— Черви? — Казалось, старик не слышал последних слов Карны. — А ну-ка посмотрим, что за черви у меня водятся…
И губы старика разлепились двумя рубцами, выплюнув всего три слова.
Палаческое шило пронзило бедро, Карна не удержался, взвыл полной грудью, но вой скомкался мокрой тряпкой, кляпом заткнув глотку.
Между Карной и дедом стоял бог.
Еще секундой раньше это был червь, золотистый червячок, стрелой вылетевший из язвы на бедре, золото треснуло, разрастаясь, плеснуло накидкой, выпятилось ожерельем на широкой груди, разлилось шитьем одежд, вспенилось зубцами диадемы в пышных кудрях… Бог молчал и недовольно хмурился. Не нравились богу стариковские слова. А нравилось быть червем и терзать человеческую плоть. Уж неясно, зачем втемяшилось небесному гостю, чтоб парень дернулся и скинул с колен дедову голову? Видать, знатная шутка получалась.
И не получилась.
Карна ошалело пялился на гада-небожителя. Парень был готов поклясться, что уже видел раньше это холеное лицо со странной, чуть диковатой нечеловечинкой. Льняные кудри до плеч, сросшиеся на переносице брови, белая кожа, миндалевидный разрез надменных глаз, орлиный нос с тонкой переносицей…
Видел!
Ей-богу… тьфу ты! — честное слово, видел!
Перед Карной стоял его изначальный недруг и соперник, третий из братьев-Пандавов, гораздых на насмешки и издевательства.
Перед Карной стоял Серебряный Арджуна.
Только было Арджуне на вид лет тридцать, и разворот плеч у него был саженный, и мощные руки скрещивались на груди двумя слоновьими хоботами, Карна моргал, а бог хмурился себе и не спешил уходить.
Неужели правда?!
Неужели Арджуна и впрямь сын Крушителя Твердынь, Стогневного Индры, и сейчас Громовержец собственной персоной явился позабавиться с сыновней игрушкой, добавить и свою каплю в чашу издевательств наследника?!