Наталья Рузанкина - Присутствие
Утро было дождевым, холодным, деревья томились в лёгкой мороси, над замершим садом висела уже осенняя дымка. Пятнистый раскормленный щенок, восторженно взвизгивая, отправился в путешествие по галечной дорожке к зеленоватой замшелой кадке в окружении растрёпанных ночным ненастьем ранних астр. К запаху цветов и замирающего дождя внезапно примешался другой запах, резкий, пронзительный запах древнего лукавого врага, и со сварливым лаем щенок устремился в переплетение цветочных кущ. Цветник кончился внезапно, и под ветвями низкого, с тяжёлыми матовыми ягодами, кустарника, сидел он, древний лукавый враг, вернее, врагиня. Рыжий, похожий на лисий, мех её светился в сумраке утра, а малахитовые глаза презрительно и нагло разглядывали гостя.
Щенок помедлил мгновение, ослеплённый этим ледяным спокойствием-презрением и рыжей осенью мокрого меха, а затем, снова взлаяв сварливо, бросился вперёд… Он так и не понял, что произошло, но уже в самом рывке его накрыла некая тень, и цветами в дожде запахло сильнее, а затем будто тысячи ножей вонзились в маленькое кургузое тельце. Сварливый лай перешёл в вопль боли и отчаяния, затем — в затихающий хрип. Несколько мгновений щенок ещё дёргался на траве, пятная кровью цветы и листья, судорожно перебирая толстыми лапами, словно отпихиваясь от подступающего ужаса, а затем затих, содрогаясь, и в карих глазах его погасли пятна света.
Во взгляде кошки, созерцающей его умирание, сквозило всё то же неумолимое презрение, но вот она взглянула на то, что убило его, и вмиг преобразилась, и запела тихо, гортанно, запела лучшую в мире песню, приветствуя так долго не приходившую хозяйку.
* * *Золотой, высокий, звенящий осами полдень, рассохшаяся беседка в глубине сада, чай с прозрачно-яблочным вареньем, и то ощущение тихой грустной сытости, которое поселяется меж двумя, когда все восторги узнавания уже исчерпаны, когда плоть и душа другого для тебя — как прочитанная книга, и скучно теперь с этой книгой, и хочется закрыть и забыть её навсегда, и приличия не позволяют — это вечная болезнь души русской, ленивой, осторожной.
— «Что станет говорить княгиня Марья Алексевна…» — пробормотал, как в забытьи, сухощавый сероглазый денди, в которого иногда, под настроение, превращался Хозяин дома, и положил на блюдце тонкий жёлтый бисквит. — Чёртовы старухи, до всего им есть дело…
— Ты что-то сказал? — прочитанная, изученная, а потому уже неинтересная, вопросила его та, что пребывала отныне в роли Хозяйки дома и Жены. Она пыталась играть в загадочность, но чудовищная вульгарность проступала в каждом слове её, в каждом малом жесте, в особой интонации кокетливо растягивать слова, что доводило до бешенства собеседника.
— Я? Я — ничего, — мужчина мгновенно, как мистер Икс, облачился в непроницаемую маску учтивости. — Я просто сказал, что все окрестные тётушки, все эти «княгини Марьи Алексевны» перемывают нам косточки, и всё потому, что в свой медовый месяц мы остались з д е с ь, где погибла о н а, и я жалею, что уступил твоей настойчивости «пожить в тиши, но под Москвой». Поехали бы в круиз по Волге, и тогда бы никто из близлежащих гарпий не назвал нашу свадьбу «танцем на костях».
— Танцем на костях? Так сказала какая-то Марья Алексеевна, — сливочные, весноватые щёки стали наливаться краснотой, послышался робкий всхлип.
— Грибоедова в школе надо было учить, — презрительно заметил денди, дожёвывая бисквит. — Фамусов, «Горе от ума». Я, конечно, в восторге от твоих салфеток и макраме, которыми ты пытаешься занавесить весь дом, но книги тоже достойны того, чтобы их хоть иногда брали в руки.
— Ту, что жила среди книг, ты называл сумасшедшей…
— Ну вот, ты опять, — поморщился «мистер Икс», извлекая из нагрудного кармана платок в серебристую клетку и отирая несуществующий пот с лица. — В конце концов, есть же золотая середина! И на почве вязания салфеток можно чокнуться не хуже, чем на японской поэзии.
— Значит, я бестолочь, да? — скрипичным дискантом повис посреди волшебного полдня голос её, который теперь больше раздражал, чем радовал. — Бестолочь, что не лезу в эти книжные дебри? — сытое сливочное лицо превратилось в пухлый розовый блин (и как это раньше усмотрел он в этом оплывшем лике милые купеческие старорусские черты). Теперь черты эти были размыты слезами и безобразным бабьим плачем, что оглушал и заполонял всё вокруг.
Необъяснимое превращение милой дачной мещаночки в ревущую бабу было столь потрясающе, что он затушил сигарету прямо на скатерти. Баба меж тем росла и ширилась; в тихом, застенчивом, весноватом создании, днями ворковавшем над своим немудрёным рукоделием, жило иное существо, скандальное, хитрое, необычайно злопамятное, и теперь оно вырывалось из круглой, уютной мещанской оболочки.
Проходившая мимо беседки Лорен внезапно зашипела и скрылась в гуще пылающих георгинов, почувствовав этот наплыв ненависти и злопамятства.
— …Бестолочь, что ничего не понимаю в той хери, которую читала она и которая до сих пор стоит у тебя на полке? — продолжала неистовствовать баба. — Всех этих ублюдочных китайцев-японцев, и ещё бог знает кого! Мало тебе, что ты до сих пор не спалил эту пакость; каждый день, каждый вечер ты напоминаешь мне, какое я ничтожество по сравнению с ней, которая прочитала и узнала всё о мире косоглазых уродов и в конце концов полезла в петлю от узнанного. Я ненавижу тебя, потому что перед смертью она заразила тебя своей тоской, своим безумием, и сейчас, именно сейчас ты говоришь не свои — её слова. «Она мертва» — утверждаешь ты. Но ты смотришь на мир, как она, думаешь, как она, ты даже издеваешься надо мной, как она, если бы твоя жена вдруг осталась жива, перенеся разлуку с тобой.
— Объясни, — во взгляде Хозяина просверкнула лёгкая, презрительная усмешка. Прощай, милая дачная мещаночка со своими бузинными букетами и лёгкими кружевными пустяками! Прощай, круглолицая купеческая дочь! Со скандальной, больной удушливой завистью бабой, на миг показавшей свою истинную суть, он не сможет жить, он не сможет целовать э т о, ложиться с э т и м в постель — подобное было бы мерзостью более чудовищной, чем если бы он попытался взять в руки живую гадюку…
И тогда серебряно-гранатовый звон полетел ему в лицо, полетел и упал у самого края, на иссиня-снежную, прожжённую сигаретой скатерть…
— Вот тебе объяснение, — он взглянул и вздрогнул: гранаты, оправленные в серебро, сияли мягким вишнёвым светом. — Ты же говорил, что её похоронили в нём. Почему же утром я нахожу его привязанным к дверной ручке? Решил поиграть со мной в «ужасы»? Насмотрелся американского дерьма?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});