Элеонора Раткевич - Из цикла рассказов «Там, где будет мой дом»
На лбу-то ведь не написано, что ты никакой не убивец, а плотник. А хоть бы и написано… мало ли что про себя нахожий человек сказать может — так ведь не всякому слову верь! Лихие настали времена, отчаянные. К старикашке беззубому, и то приглядываться станешь. Мальчонке незнакомому на сиротскую его долю через порог хлеба подашь, а в дом впустить иной раз и побоишься. А тут явился детина — плечи могучие, шаг широкий, машистый, а в то же время неслышный, гладкий какой-то: идет — травинки лишней не шелохнет. И глазищами своими разбойничьими как уставится, так и смотрит, так и смотрит, и хоть бы разок смигнул для порядку. Вот уж подлинно душегубец! За опояску топор засунут, за спиной меч пристроен… плотник, как же! Плотник по покойницкой части — не успел оглянуться, а гроб тебе уж и готов. Похоронных дел мастер.
Разные, конечно, деревни попадаются — на одни война всей тяжестью налегла так, что только косточки хрустнули, а другие едва краешком задела. По-разному Шеккиха в них и привечали. В непуганых деревнях народ сразу брался за дреколье, а в пуганых… лучше бы Шеккиху никогда в них не заходить! Лучше бы на первом же году войны от первой же стрелы смерть принять. Лучше бы и вовсе на свет не родиться. Все лучше, чем смотреть, как люди, ради которых ты принимал раны, гнил в лазаретах, ползал в разведку и лазил по магическим лабиринтам — как эти самые люди, едва тебя завидев, ложатся наземь и тихими обреченными голосами молят: «Все отдадим… только не убивай… пощади…» И ведь последний кусок у детей своих ото рта отнимут, и девицу покрасивей навстречу выпихнут — лишь бы тем и удовольствовался незнаемый грабежник, лишь бы помиловал. У Шеккиха по первому разу так все перед глазами и поплыло. Ни слова не сказал — развернулся и ушел молча. А потом долго, до самых сумерек сидел на краю поля, надеясь хотя бы заплакать, чтоб не так на душе было муторно. В лесу или на большой дороге ему бы, может, и удалось заплакать… но не здесь, не вблизи от этого поля. Оно было не просто вспахано, но с каким-то остервенелым раздрызгом отчаяния поднято плугом и вывернуто вплоть до желтой глины — зачем, для какой надобности? Глина оплюхла, раскисла под весенними дождями. Шекких смотрел на обеспложенное поле, пока его самого не вывернуло наизнанку голодной вязкой желчью.
Еще дважды ему приходилось натыкаться недоуменным и гневным взглядом на покорно согбенные спины. В третьей же деревне из пуганых старичок попытался его все же топором употчевать. Дряхлый такой старичок, ветхий совсем, легонький — топор потяжелей его будет. У него-то Шекких и заночевал. У него и узнал, как отставной лейтенант со стороны смотрится. С тех пор Шекких всякую деревню издали обходил.
Хоть он и твердо решил денег не трогать, а пришлось. Кормиться Шекких мог только в придорожных трактирах, а в трактире задаром можно только слюнки глотать. Отработать еду Шекких трактирщикам даже и не предлагал. И без него полным-полно бездельных рук да голодных ртов. А работы кругом не больше стало, как он по наивности своей полагал, а меньше. Пусть и скверные деньги у него в кошеле, пусть они с каждым днем и стоят все дешевле, но все же это деньги… так смеет ли он отбивать заработок у людей и вовсе безденежных?
— Я думал, мне и на обзаведение останется, — говорил он Айхнелу, уплетая на ходу черствую горбушку, — а мне, как я погляжу, и до дому добраться денег не хватит.
— Так ты ведь и идешь не домой, — произнес Айхнел так спокойно, что Шекких едва не подавился. — Тебе на восток взять надо было, а ты вон как далеко к северу забрался.
— Неохота вдоль границы идти, — ответил Шекких. — Голодно вдоль границы. Совсем недавно война схлынула. Да и дороги скверные. Лучше взять севернее, а потом свернуть…
— Хоть себе-то голову не морочь, — хмыкнул Айхнел. — Про дороги ты сейчас только придумал. А на север ты после того поля свернул… ну, помнишь, где ты еще полдня на меже просидел?
— Помню, — не повышая голоса, ответил Шекких.
Он ожидал, что Айхнел, по вечному своему обыкновению, начнет перетолковывать сказанное им на разные лады, но меч смолчал, словно охоту продолжать беседу у него отбило разом. Поневоле пришлось Шеккиху избрать дорожным собеседником самого себя. Очень удобно: даже рта раскрывать не надо, чтобы мыслями обменяться. И перебить никто не сумеет. Знай себе иди да размышляй, сколько душе угодно, покуда не прискучит.
Шекких и размышлял, то и дело сердито посапывая, когда ему вспоминались странные слова Айхнела. Ерунда, совершеннейшая ерунда! Как это — не домой он идет? А куда, позвольте спросить? Глупости это все. Эк же и сморозил Айхнел! Не домой — это ж надо же такое брякнуть! Дорогу Шекких, видите ли, не ту выбрал! Тоже советчик выискался — всю жизнь в ножнах на стенке провисел… много он в дорогах понимает. Да он их и видел-то до сей поры разве что на картах нарисованными. Не та дорога, вот еще! Самая что ни на есть та. Правильно Шекких сделал, что взял к северу, вглубь страны, от границы подальше. Здесь и люди поспокойнее, и леса посытнее. Третьего дня вот даже зайца изловить удалось. Грибы мало-помалу попадаться стали. Скоро и вовсе можно будет лесом прокормиться, а покупать только хлеб, если совсем уж невтерпеж станет. Долгая дорога, кто же спорит — зато и более верная. Дурак Айхнел. Выдумал тоже — не домой…
Спорить с собственным мечом Шекких не стал — бесполезно. Все равно не переубедишь, да и зачем? Сам вскорости уверится. Притом же в спорах Айхнел вечно горячится. Слово за слово — глядишь, недалеко и до ссоры. А с дорожным товарищем ссориться — последнее дело. Нет, Шекких не стал спорить. Но подыскивать возражения против не сообразной ни с чем тирады Айхнела было занятно. И Шекких мысленно возражал Айхнелу частенько и подолгу. Именно мысленным своим спором с Айхнелом и был занят Шекких, когда деревья перед ним расступились, и взору его представилась лужайка из тех, что смутно были памятны ему по прежней мирной жизни. Такие лужайки попадаются во множестве возле крупных сел или небольших городов. Обустраивают их, что называется, всем миром, чтобы потом сообща веселиться в праздничные дни. Да и в любой другой день лужайка не пустует. Старики хоронятся в лесной тени от полуденной жары и судачат неторопливо о том, о сем, чинно восседая на уставленных вдоль края лужайки крепких скамьях. А по ночам на тех же скамейках пристраиваются влюбленные парочки.
— Общинная лужайка! — обрадовался Айхнел. — Надо же… значит, город близко. Очень кстати — ты ведь уже весь свой хлеб приел.
Шекких не ответил. А может даже и не услышал.
Он смотрел во все глаза на деревянные скамейки. Или, вернее, на то, что от них осталось.
Нет, он не ожидал, что война, перемолов бессчетные толпы людей на кровавые обрубки, пожрав золото и серебро, скот и зерно, леса и пашни, пощадит какие-то скамейки… смешно и думать. Конечно, и их испаскудили. Иные были переломаны и изрублены — на растопку, по всей видимости… будто валежник набрать или даже дерево сухое срубить не проще! По другим тяпали топором просто так, ради молодецкого развлечения, даже не дав себе труда подобрать деревяшки и швырнуть в костер. Это ведь так по-мужски — с гоготом выказывать свою небывалую удаль, шибая топором по беззащитной скамейке. И уж конечно, все без исключения скамьи были трудолюбиво изрезаны пакостными рисунками и словами. А то и просто изрезаны. Все это Шекких за годы войны уже видал, и не раз. И глумливую похабщину, испестрившую собой бесценные фрески храма в Эннаме. И разрушение ради разрушения. Никогда ему не забыть, как в том же самом Эннаме некий героический вояка угодил во время уличных боев в лавку, где торговали глиняными ночными горшками… этот придурок тут же принялся хватать злополучные посудины и крушить их об угол стены, одну за другой, да с каким восторгом — Шеккиху и посейчас памятна его рожа, перекошенная от упоения! Нет, разрушений Шекких на своем веку навидался предостаточно. Другое показалось ему немыслимым.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});