Далия Трускиновская - Домовые
Хрустнуло — девка подняла голову и нисколько не удивилась тому, что из темноты вышел к ней белый рябоватый конь. О таких говорят — в гречке. И эта гречка, бывает, проступает только к старости.
— А, это ты, Елисеюшка? — только и спросила. — Опять не получилось?
— Устал я, Кубышечка, — отвечал конь Елисей. — Которую ночь так-то по дорогам шатаюсь. Повзбесились людишки! Раньше-то как? Увидят коня — и тут же ему хлебца на ладони — подойди, мол, голубчик! И по холке похлопают! А сейчас — словно сам сатана из куста на них выскочил! Шарахаются, орут, бежать кидаются! Точно дед Разя говорит — последние дни настали…
— А все через гордость свою страдаешь, — заметила Кубышечка (причем это прозвище оказалось ей вовсе не к лицу, была она не толще, чем полагается здоровой девице на выданье). — Тогда и надо было в руки даваться, когда тебя хлебцем приманивали. А ты все перебирал, перебирал! Того не хочу да этого не желаю! Тот тебе плох да этот нехорош! Вот и броди теперь, как неприкаянный!
— А ты — не через гордость ли? — возмутился конь.
— Я не гордая, я — разборчивая. Девушке нельзя с первым встречним, — спокойно объяснила Кубышечка. — Глянь-ка — сохнут? У тебя нюх-то острее моего!
И выкатила коню под копыта несколько золотых копеек. Кстати сказать, это были денежки с именем и образом несостоявшегося русского царя — польского королевича Владислава, который случился как раз после Дмитрия Самозванца. Только его советникам и взбрело на ум переводить золото на копейки.
Елисей наклонил красивую голову и обнюхал монетки.
— Зря беспокоишься, давно все просохло. Вранье это, будто золото от сырости плесенью покрывается.
— Вранье не вранье, а просушивать надо. Серебро, кстати, тоже.
Конь задрал голову и поглядел на небо.
— Утро уже…
— А когда и сушить, как не утром, на солнышке?
— Ну, уговорила.
Елисей встряхнулся, и тут же раздался звон. Рядом с золотой кучкой образовалась серебряная и принялась расти, мелкие кривые черноватые монетки словно бы зарождались в воздухе на уровне конского брюха и падали ровненько, образуя нечто вроде большого муравейника.
— Ишь ты! — похвалила Кубышечка. — Ты из всех из нас, погляжу, самый богатый. А вот фальшивая, глянь! Выбросить бы!
— Выбрось, коли умеешь! — буркнул конь. — Нет, им всем вместе лежать на роду написано, пока не отдамся. А тогда пусть уж хозяин разбирается!
— Разберется, как же! Не смыслят нынешние в серебре-то…
Конь согласно кивнул.
— И кладов теперь не прячут, — добавил он. — Вот любопытно — как же они деньги-то в смутные времена хранят?
— А может, и прячут… — Кубышечка призадумалась. — Прячут, да нам не докладывают.
— Кабы прятали — мы бы знали. Всякий новый клад полежит-полежит, да и выходить начинает. Скучно же лежать-то!
— А коли в городе? Закопают его, бедненького, на огороде, у колодца, ему и выйти-то страшно! — Кубышечка вздохнула. — Там-то народу густо, человек и не захочет, а рукой притронется — и вот он, клад, бери его, собирай в подол! Не то что у нас, в лесу!
— Ты бы вспомнила, кто нас с тобой схоронил!
— А чего вспоминать — лесные налетчики!
— А городской-то клад честным человеком положен. да-а… Чего ему шататься, хозяина себе высматривать? У него законный хозяин есть, и с наследниками! Это нам — в такие руки угодить, чтобы тем разбойные грехи замолить…
— А ты действительно такого человека ищешь, чтобы… — Кубышечка не договорила, но Елисей понял.
— А ты-то разве не ищешь? Вот идет он по дороге, а ты из кустов глядишь и думаешь себе: э-э, дядя, тебе не то что золото, тебе медный грош доверить нельзя, сейчас в кабак с ним побежишь! Ты же не всякому являешься? Ты же…
Тут конь поставил уши, пошевелил ими и опознал еле уловимый шум.
— Дедку нелегкая несет…
— Горемыка он, Елисеюшка.
Дед и на дорогу не выходил — бесполезно было. Его заклял редкой изобретательности подлец: на того заговорил, кто сумеет взлезть на сосну вверх ногами, имея при этом в руках мешок с пшеницей. Сам подлец уж триста с хвостиком лет, как помер, а дед остался горьким сиротой. Кабы он знал о существовании мартышек и о том, что есть мастера их обучать, то уж додумался бы, как подать о себе весточку такому мастеру. Но из живности он видывал только деревенскую домашнюю скотину.
От безнадежности дед стал выдумывать несообразное и величаться перед прочими кладами. Мол, вас кто положил? Мелкая шушера и подзаборная шелупонь вас клала, какие-то не шибко лихие Ерошки и Порфишки, а меня — сам Степан Тимофеевич!
Ему сперва отвечали — опомнись, дед, какой Степан тебе Тимофеевич? Он по Волге ходил, там на берегах свои клады прятал, а где тут тебе Волга? Тут — речка Берладка, в нее Степанов струг и не втиснется, берега порвет! И не станет Степан городить ерунду про сосну и мешок с пшеницей. Он, сказывали, попросту заговаривал: кто берег с берегом сведет, тот и клад возьмет. А пуще того — стал бы Степан унижаться, землю рыть ради такой мелочи, как горшок меди, в котором хорошо если четверть серебра наберется?. С серебром, правда, странная закавыка — есть несколько не просто иноземных, а испанских крупных монет, называемых «песо», но не отчетливой мадридской или же толедской чеканки, а небрежной, по которой и можно узнать деньги из заморских владений Испании. Эти-то песо дед и положил в основу своего вранья, нагло утверждая, что Степан Тимофеевич взял их в Персии. Опровергнуть его ни у Кубышечки, ни у Елисея, но у Алмазки, ни у Бахтеяра-Сундука никак не получалось…
Кончилось тем, что прозвали неугомонный клад дедом Разей и предоставили ему молоть языком вволю. Но, когда уж слишком завирался (сообщил как-то, что стережет его та самая утопленница-персиянка, но показать ее не сумел), молча расходились и укладывались каждый в свое место: Елисей — под здоровый выворотень, Кубышечка — под приметную, о трех стволах, сосну, Алмазка — вообще в пустое дерево, на самое дно сквозного дупла. Ему-то много места не требуется, полуистлевшему кожаному мешочку с самоцветами…
Дед Разя прибыл на поляну и обозрел общество.
— А где бусурман? — так он звал Бахтеяра, напрочь не желая слышать объяснений, что при царе Михайле и крещеный человек мог таким именем зваться, потому что тогда у всякого по два имени обычно было, церковное и родителями данное, а иной человек и третье от добрых людей получить удостаивался, и четвертое даже, и во всех бумагах тем четвертым писался ничтоже сумящеся. Вот и Алмаз — тоже русское имя, ничем не хуже какого-нибудь Варсонофия.
Но дед, свято выдерживая характер, показывал себя верным сподвижником Степана Тимофеевича, который басурманского духа не переносил, вот разве что девкам делал известную поблажку.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});