Макс Фрай - Болтливый мертвец
Мне-то мужества не хватило. В последний момент в моем сердце дрогнула некая предательская струнка, и я понял, что шанс упущен, а второй попытки не будет никогда. И я со смирением принял свою участь, поскольку – что мне еще оставалось?!
– Не было ничего, – твердо сказал я себе. – Не было твоего драгоценного сэра Джуффина Халли. Не было Ехо, лучшего города во Вселенной. Молчи, дурак! – прикрикнул я на себя, когда понял, что разум не желает соглашаться с этой простой, но сомнительной истиной. – Мне лучше знать! Не было ничего, и тебя тоже никогда не было, поэтому заткнись и дай мне умереть достойно, без соплей, слюней и паршивых сожалений!
Но я не был искренним до конца, когда произносил этот монолог. Ложь – пагубная привычка: стоит только однажды научиться, и тут же начинаешь лукавить даже наедине с самим собой. Я по-прежнему страстно хотел выжить – во что бы то ни стало, любой ценой. Я был заранее согласен на адские муки, даже на безумие, опасный огонек которого лукаво подмигивал мне в конце тоннеля, как зеленый сигнал семафора – дескать, виллькоммен, герр Макс, путь для вас всегда открыт!
Я был готов принять любые условия, лишь бы не оборвалась тоненькая сияющая нить, все еще соединяющая меня с миром живых. Просто я никогда не верил, что смерть действительно приносит успокоение…
страница сгорелаИ разумеется, я не умер. Не так это просто, оказывается.
Почти благословенная тьма, сомкнувшаяся было над моей макушкой, поспешно отступила. Даже память не желала меня покидать, и это было хуже всего. Эта взбесившаяся стерва с наслаждением подсовывала мне эпизод за эпизодом дивного, сказочного прошлого, которое закончилось – я был уверен, вернее, я знал– навсегда.
Чаще всего перед моим внутренним взором мелькало веселое лицо Джуффина. Теперь, когда Кеттарийский Охотник стал горсткой пепла, события последних дней, все его дикие выходки и оскорбительные замечания казались мне незначительными и безобидными. Какая разница, что он говорил, как ворожил, что собирался сделать?! Он был для меня куда больше чем другом или учителем. Уж не знаю, кто из нас кого выдумал; это – дело темное. Но Джуффин самолично построил мою Белую Стену, прорубил в ней широченную Зеленую Дверь,[4] да еще и позволил мне крепко ухватиться за его сильную руку, чтобы робкое заячье сердечко не остановилось от страха, когда я делал свой первый осознанный шаг в неизвестность… Это гораздо больше, чем один человек может сделать для другого. Или даже один вымысел для другого – пусть так, какая, к чертям собачьим, разница?! Мне следовало бы вспомнить об этом, прежде чем услаждать собственный слух высокопарной болтовней о мерзости, могуществе и милосердии.
А теперь – что ж, поздно локти кусать. Джуффин сгорел вместе с Темной Стороной, да и Зеленая Дверь навсегда захлопнулась за моей спиной. Я мог быть уверен: по эту сторону чудес не будет. Никаких.
Я огляделся и обнаружил, что сижу на грязной булыжной мостовой. Кажется, я вернулся в тот самый город, где когда-то родился. Впрочем, я не был уверен, что моя догадка верна. Во-первых, никак не мог сфокусировать зрение на деталях, а во-вторых, мне было абсолютно все равно. Какая разница, где находится тело после того, как его обитатель умер?!
Впрочем, что касается дыхания, пульса и прочих медицинских показателей, с этим у меня все было в полном порядке. Я действительно оказался чертовски живучей тварью. Мое биологическое существование продолжалось, и смириться с этим фактом оказалось куда труднее, чем я предполагал. Больше всего мне сейчас хотелось завыть, как воют одинокие оборотни, доведенные до ручки сценаристами и режиссерами третьесортных ужастиков, – громко, во всю силу своего голоса, долго и с наслаждением издавать душераздирающие звуки, пугая все живое в радиусе нескольких километров.
Я был почти уверен, что вой облегчит мою боль, но почему-то не позволил себе это маленькое невинное удовольствие. Кажется, я просто знал, что, когда боль исчезнет, от меня вовсе ничего не останется, а дремучий инстинкт самосохранения требовал, чтобы оставалось хоть что-то.
«Тихо, – приказал я сам себе, – заткнись! И без тебя тошно».
Внутренний монолог приносил некоторое облегчение, и я судорожно ухватился за это немудреное средство местной анестезии.
«Теперь ты понимаешь, почему самураи делали себе харакири? Не демонстративный героизм средневековых психов, а жест милосердия: иногда жить становится так больно, что меч, раздирающий внутренности, приносит облегчение… Но у тебя-то нет ни меча, ни даже мужества, дружок, только боль, так уж ты нелепо устроен!»
Я шептал себе под нос какую-то чушь про самураев и боль, про мужество и отчаяние и почти не понимал собственных слов, но это как раз не имело значения. Больше всего на свете я боялся замолчать, потому что, когда иссякнет поток слов, окажется, что надо как-то жить дальше, а к этому я не был готов.
Чего я действительно не понимал – с какой стати я так остервенело боролся за свою жизнь, почему решил сохранить ее любой ценой? Ну вот, уцелел я, уплатив эту самую «любую цену», – и что теперь?
страница сгорелаВечность спустя я осознал, что стало совсем темно и очень холодно. Это было скорее хорошо. Правда, кисти рук утратили подвижность, ресницы отяжелели от смерзшихся слез и даже кровь уже не бежала, а лениво ползла по жилам. Но холод принес облегчение. Сначала он остудил разгоряченный лоб, потом сковал тело, а потом подобрался к самому сердцу, и я с благодарностью ощутил, что боль отступает, а на смену ей приходит печаль.
– Моя печаль проживет дольше, чем я… – негромко сказал я вслух и вдруг понял, что это не красивая фраза, а констатация факта.
Печаль была не чувством, а отдельным, почти независимым от меня существом. А когда я все-таки поднимусь и уйду куда глаза глядят, она останется на этом месте – невидимая, но осязаемая и почти бессмертная, как все призраки. И редкие одинокие прохожие будут вздрагивать от беспричинной, но пронзительной тоски, случайно наступив на один из гладких серых камней мостовой…
А потом подул ветер. Он проник в мою сгустившуюся кровь и зашумел в голове – так причудливо, бессвязно, неразборчиво бормочет поднесенная к уху морская раковина. Его смутный шепот превратился в низкий, глухой, но вполне человеческий голос, и я даже смог разобрать слова.
О чем ветер поетВ пустом сердце моем?О том поет, что огоньСжег все в сердце моем…
По моим щекам текли слезы, они обжигали кожу, а потом застывали, замерзая на ледяном ветру, и я знал, что вместе с соленой влагой из меня утекает жизнь. Тихая песенка, которую принес ветер, стала моим «самурайским мечом» – единственным и неповторимым оружием, которое мне действительно подходило, поскольку оно не требовало ни мужества, ни твердости. Не нужно было делать последний и решающий героический жест – достаточно слушать и плакать, и ждать, просто ждать…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});