Андрей Столяров - Мечта Пандоры
— Я лично без Спектаклей не могу, — и уткнулся носом в подливку.
— Ваше мнение, Павел, было бы чрезвычайно интересно, — обратился ко мне директор.
Все впились в меня глазами.
— Вообще мне понравилось, — осторожно начал я. — Реалистично. Ярко. Действие захватывает — не успеваешь вдуматься.
— В ваших словах слышится большое «но», — директор раздвинул губы — улыбнулся.
Советник не донес мясо до рта. Капал соус. Элга прошептала мне в ухо:
— Ну, говори, Павел…
Я щекой чувствовал ее дыхание. Мне казалось, что они все чего-то от меня ждут.
Зал вдруг раздвоился, как в неисправном телевизоре. Оба изображения подрожали и медленно, с трудом совместились.
Я помотал головой. На меня смотрели.
— Да, — подтвердил я. — Простите за прямоту. Я усматриваю в ваших Спектаклях большую опасность.
Действие моих слов было неожиданным. Советник уронил мясо в тарелку, отвалил мягкую челюсть. Режиссер дернул бокал так, что из него плеснула жидкость. У Элги остановилось дыхание.
Впрочем, все тут же опомнились.
— Не совсем понимаю вас, — спотыкающимся голосом сказал директор.
Внезапно я увидел, что он боится. Пытается скрыть это, облизывает темные губы.
— Вы соединяете различные искусства, — сказал я.
— Так…
— Берете из каждого наиболее сильную компоненту и на основе их создаете новый мир. То есть, вы используете не само искусство, а лишь часть его. Эссенцию. Эссенция входит в искусство, но заменить его не может. — Режиссер открыл было рот, но ничего не сказал.
— И поэтому мир вашего Спектакля — суррогат. — А опасность в том, что этот суррогат — намного ярче и доступнее обычного мира. Главное — доступнее. Потому что ваш мир человек в какой-то мере создает сам, согласно своим потребностям. Далеко не каждый может эти свои потребности — в том числе и неосознанные — контролировать. Не каждый может отказаться от них во имя достаточно абстрактных этических принципов.
И тут что-то произошло. Они перестали меня слушать. Напряжение спало. Элга расслабленно вздохнула. Режиссер потянулся к бокалу. Советник занялся салатом.
Словно от меня ждали чего-то совсем другого и, не дождавшись, обрадовались.
— Я не говорю, что вы обращаетесь к низменным инстинктам, — сказал я.
— Но вы заполняете сферу между ними и сознанием; заполняете настолько плотно, что сознание уже не способно контролировать их.
— Очень оригинально, — вежливо отреагировал директор.
Он лишь делал вид, что слушает. Режиссер помахал кому-то, сказал рассеянно:
— Искусство во все времена являлось суррогатом, как вы говорите, — начиная с ритуальных танцев первобытных людей, где участвующие впадали в транс, кончая современными гала-мистериями на сто тысяч человек.
Он глотнул своей жидкости — поморщился. Сверху зазвучала тихая, вязкая музыка, она обволокла зал. Свет изменился, стал серебряным. Элга тянула сок. Хрупкие полупрозрачные стебли откуда-то сверху свешивались ей на плечи. Она обрывала их, бросала — тут же отрастали новые.
Подошел парень, похожий на гориллу, кажется Краб, наклонился, прошептал настойчиво. Элга сузила глаза:
— Уйди! И больше не подходи ко мне сегодня.
Парень скрипнул зубами, отошел. Из-под густых век упер в меня ненавидящий взгляд.
У меня звенело в голове. Зал покачивался, словно в опьянении. Я чувствовал, что говорю слишком много, но как-то не мог остановиться:
— В любом виде искусства право выбора принадлежит человеку. Он волен принять предлагаемую ему сущность или отвергнуть ее. А ваши Спектакли порабощают полностью: выбора не остается. Человек может лишь варьировать навязанную ему конструкцию.
Директор благодушно кивал. Лицо у него было отсутствующее. Я разозлился:
— Вы навязываете свою культуру, насильно внедряете ее в сознание, руководствуясь при этом лишь собственными критериями. Это рабство. Это тирания культуры. Она ничем не отличается от исторических тираний — фараонов, Чингисхана или Великих Моголов.
Слово было сказано. Я продолжал спокойнее:
— Раньше человек жил под экономическим диктатом. Или под диктатом политическим. Сейчас вы хотите навязать ему диктат культуры — более опасный, потому что он неявный. Под властью вашего Спектакля хуже, чем под властью Великих Моголов, — повторил я.
И опять ничего не произошло. Свет в зале потускнел. Музыка заиграла громче. Появились танцующие, — они стояли неподвижно, обнявшись. Анна с долговязым тоже встали, прильнули друг к другу.
Из черноты выплыло лицо режиссера — деревянное, в перекрученных мышцах: оно отклонялось то влево, то вправо, как маятник. Донесся вялый голос:
— Кто это вам рассказал о Великих Моголах?
— Не помню, — ответил я, пытаясь удержать в поле обзора эту качающуюся маску.
— Витольд, — предостерег директор.
Режиссер неожиданно оттолкнул бокал, ощерился.
— На-до-ело, — сквозь зубы отчеканил он. — Я хочу ставить Великих Моголов и я буду ставить Великих Моголов.
Запрокинув голову, допил до дна. Кадык бегал по худой шее.
— Не понимаю вашего тона, — сказал я.
Темнота вокруг сгущалась, становилась осязаемой. Непрозрачный воздух уплотнялся и как бы замуровывал меня.
— А идите вы все! — вскочил на ноги режиссер, зашагал между окаменевшими парами — худой, взъерошенный, в нелепой одежде из переплетенных лент.
Элга потянула меня танцевать. Свет струился с потолка мягким серебром, ничего не освещая. Цветы казались черными. Я обнял Элгу — под ладонями было голое тело. Элга смотрела насмешливо: серой накидки не существовало. Это было сложная фигурная запись, — мои руки вошли в ткань. Элга была безо всего. Подняла лицо, губы ждали.
Глупо оглянувшись, я поцеловал ее. От нее пахло душной сиренью. Она мне очень нравилась. Мне все очень нравилось. Мне все очень нравились. И директор, и советник, и долговязый режиссер. Он странно одевается. Но это ведь ничего. Может же человек странно одеваться. И напрасно они меня боятся. Это совершенно незачем. Они боятся, потому что ты не инспектор, сказала Элга. А почему я, собственно, не инспектор? Откуда известно, что я не инспектор? А потому что Бенедикт все Министерство наизусть знает. Ну и правильно, я не инспектор. Может же человек не быть инспектором? Они решили, что ты специалист-психоэмоциолог или волновик. Боялись, что запретишь Спектакли. Ну и глупости, почему я должен запретить их? Там эмоциональный фон выше нормы. Вот они и перетрусили. Дураки. Они же тут все идиоты — и Бенедикт, и этот гениальный Витольд, и толстый Герберт. Подумаешь, фон выше нормы. Это еще не причина, чтобы запрещать такие чудесные Спектакли. Может же фон быть выше нормы? А собственно, почему он выше нормы? Этого я не знаю. Ладно, пусть он будет выше нормы. Я разрешаю. Все равно они мне все нравятся. И Анна мне очень нравится. Я наверное ее люблю. То есть, тебя я тоже люблю. Я поцеловал Элгу. У меня кружилась голова. Она же дура, сказала Элга. Истеричка. Упросила, чтобы я устроила ее в Дом. А разве не она тебя устроила? Я же говорю: она тебе все наврала. Дура. Связалась с «саламандрами», бегает к ним на собрания. А что плохого в «саламандрах»? Это прекрасные ребята. Они немного заблуждаются, но может же человек немного заблуждаться? И потом у нее такой приятный отец. Он ей такой же отец, как я тебе… И кто он тогда? Муж. Ей зачем-то понадобилось выйти за него. Муж? Как странно. Значит, она замужем? Но я все равно ее люблю.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});