Генри Олди - Баллада о кулаке
Портрет штатовского президента, столь любимого трудовым народом моей родины, наискось пересекала проявившаяся в ультрафиолете надпись: «ВЗЯТКА».
Завели дело, а для профилактики принялись трясти кружки и секции (начали, на наше счастье, с садоводов и макраме): что давали, когда давали и платите ли положенное родной державе?
Садоводы, проявив завидное проворство, исчезли первыми, мы — вторыми.
Найдя убежище в подвале одного из младших инструкторов, где он возился с первым годом обучения. Весна идет, весне дорогу, месяц — и мы в лесу; а к сентябрю сориентируемся.
Нам державе оброк платить несподручно, мы и школьный-то зал на надрыве тянули…
И вот — шалая выходка Монаха, в которую я не верю до сих пор. Да, он ушел от нас с полгода тому назад; да, наша хата с краю и ниже уровня земли; да, мы тут совершенно ни при чем, но если начнут шерстить — мало не покажется. Любят у нас это дело — шерстить.
Прав Ленчик: надо разбираться.
— Ты ему позвони, — встрял Димыч. — Я у старосты телефон взял. Позвони и скажи…
Димыч осекся, прекрасно понимая: я и сам знаю, что надо бы сказать беглому Монаху, вот только делать это мне аж никак не хочется.
Но придется.
Долго было занято.
— Да? — наконец спросил женский голос. — Да, я слушаю!
— Э-э-э… Володю можно?
— А кто его спрашивает?
— Скажите, Олег звонит.
— Какой Олег?
Вот ведь пристала, цербер!
— Володя знает.
— Вова! — громыхнуло в трубке так, что я едва не оглох. — Вовка, тебя какой-то Олег спрашивает. Подойдешь?
Мне пришлось ждать еще минуты три-четыре, прежде чем женский голос в трубке сменился мужским.
Хриплым, будто мороженого объелся или с перепою.
— Монахов у телефона.
Ишь ты!
— Привет, Володя. Это я. — Слава богу, не стал выяснять: «Кто „я“?! — Слушай, я тут газету читал…
Неприятный смех. Трубка смеется долго, очень долго, и я ловлю себя на желании послать все к эбеновой маме и закончить этот паскудный разговор.
— Грамотный? — отсмеявшись, интересуется трубка. — Прессу полистываешь? Дергаешься небось: а вдруг твоих криворуков зацепит?
Я молчу.
Я всегда молчу перед тем, как учинить выходку, о которой после буду шумно сожалеть.
Ленчик когда-то, изучая мой гороскоп, сообщил, будто в прошлой жизни я был «судьей неправедным», скорым на опрометчивые поступки.
Пожалуй, он прав.
— Ты не дергайся, сэнсей, — рокочет в трубке. — Ты спи спокойно: я о вас — ни словечка. Не знаю, не ведаю, в глаза не видел. Ты только вот о чем подумай, сэнсей, ты крепко подумай: двенадцать лет жизни — коту под хвост! А, сэнсей? Что скажешь?! У тебя ведь не двенадцать, у тебя поболе будет… Не жалко?
И гудки.
Короткие, наглые.
— Ну что? — спрашивает Димыч.
«Олежа, как?» — сквозит во взгляде Ленчика.
Я молчу.
Никогда, никогда раньше Монах не разговаривал со мной в подобном тоне!
— Все нормально, — отвечаю я. — Он про нас забыл и забил. Все нормально, мужики…
И только тут замечаю, что кручу в пальцах чайную ложку, как крутят нож перед обманным ударом.
* * *Май наконец-то вспомнил, кто самый радостный в году, и плеснул в глаза солнышком.
От Дубравы мы с Димычем сразу свернули к выводку турников, свежепокрашенных каким-то доброхотом, а оттуда взяли напрямик. Делать так было опрометчиво. Здешние лесопосадки испокон веку обладали норовом незабвенного ляхофоба Сусанина — стоило покинуть торные пути, как дорога вместо сокращения удлинялась раза в три. Год за годом мы топаем здесь, под каждым кустом если не стол и дом, то уж шашлык бывал наверняка — а вот надо же! Не иначе, леший шалит. Оставалось лишь угрюмо бормотать под нос: «И с тех пор все тянутся передо мной глухие кривые окольные тропы…» Ну и плевать. Пусть их тянутся. До занятия еще час с лишним, времени навалом.
Мы, собственно, специально приехали ни свет ни заря, желая самолично осмотреть родную полянку после зимних невзгод.
И прикинуть возможный объем работ по благоустройству.
Наверное, со стороны это выглядело потешно: двое упитанных мужчин в самом расцвете сил подпрыгивают на ходу, елозят подошвами кроссовок по особо мокрым участкам, иногда останавливаются и раскорячиваются жабами перед дождем, задумчиво перенося вес то на одну, то на другую ногу… Чем славна Дубрава — со стороны пялиться некому. Тишь да гладь. И можно без глупых комментариев выяснить, что по такой погоде делать можно, что можно, но стремно, а с чем стоит погодить до более сухих времен.
Мы перебрались сюда лет десять тому назад, из Лесопарка, главного обиталища окрестных «каратюков». С мая месяца (если не раньше!) Лесопарк разом превращался в коммунальную квартиру, где за каждый квадратный метр чуть ли не война начиналась. Иду на «вы»! — и таки иду, можете быть спокойны! Рукомашество с дрыгоножеством высовывались из-за каждой елки-палки, любое относительно ровное пространство шло нарасхват; временами приходилось стоять в очереди… Нет худа без добра: ветераны приучились делать свое дело даже под шрапнелью язвительных взглядов и реплик знатоков. В наше время все знатоки, особенно насчет посмотреть. Хуже дело обстояло с зараженными бациллой орлизма — они топорщили перышки и назойливо щелкали клювом в смысле «поработать».
Ну, козлы, выходите — я, блин, седьмой месяц грушу околачиваю, пора душу молодецкую потешить!
Иногда нервы не выдерживали, в чем после приходилось раскаиваться. Знать, не до конца стал подобен сердцем стылому пеплу и сухому дереву… у-у, лицемер!
Сейчас, на мое счастье, мода на рукомесло прошла, и даже в летнем Лесопарке можно без проблем сыскать тихое местечко. Можно, но не нужно. Привыкли. Обжили Дубравушку. А мода… Бог с ней, с модой. Просто иногда, осенними вечерами, вспоминаются старые времена. Когда нас споро оцепляли дружинники и краснорожий лейтенантище стращал злоумышленников козьей мордой правосудия. Когда любой пацан, завидев нас (или не нас) издалека, несся навстречу с истошным воплем: «Дяденьки, к вам записаться можно?!» Когда в целях конспирации приходилось надевать дурацкие гетры, ставить на окнах зала затемнение, а в углу на матах дремал до поры кассетный магнитофончик, заряженный попсой, — во время налетов нам трижды удавалось сойти за «аэробику». Ржали потом до истерики… А за фотокопию какой-нибудь засаленной «Годзю-рю карате-до», только за наличие сверху грозного имени тигроубийцы Гохэна Ямагучи, отдавалась трехмесячная стипендия! Сейчас бы небось поскряжничал, поскрипел бы — дешевле найду, а и не найду, так обойдусь! И жена-умница, помню, помалкивала, когда я, сволочь окаянная, оставлял ее дома с больной дочкой, пропадая днями все в том же Лесопарке, возвращаясь никакой…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});