Карина Дёмина - Владетель Ниффльхейма
Теперь он хотя бы знал имя.
Но легче от этого не становилось.
Часть 0. Точка отсчета
В три часа пятнадцать минут Алла Ивановна, работница скотобойни, проснулась и поняла, что убивать коров неправильно. Поднявшись с постели — гражданский супруг вновь утащил одеяло и, завернувшись в него с головой, храпел — Алла Ивановна проследовала в ванную, а уже оттуда — в зал. Бабушкино платье, по-старомодному длинное, просторное, пришлось в пору, а заодно прикрыл длинный хвост с кисточкой, который появился неизвестно откуда, но совершенно не мешал. На плечи Алла Ивановна накинула оренбургскую шаль. А вот туфли на ноги вовсе не налезли, но Алла Ивановна ничуть не расстроилась.
До работы она шла пешком, и радовалась тому, что предстояло сделать.
Проходную она миновала в полшестого утра, и сонный вахтер не обратил на Аллу Ивановну внимания, равно как и сторож.
Он проснулся лишь на скрип двери и закричал, замахал руками, пытаясь остановить реку коровьих тел. Животные спешили на свободу, рвались, застревая в узких воротах загона, но проталкиваясь. И Алла Ивановна шептала им, что уже скоро, совсем скоро, все для них переменится. Она стояла в стороне от потока, но удивительным образом умудрялась касаться каждой коровы. И те менялись, как менялась и сама Алла Ивановна.
— Чего ты творишь, Ганищенко! — закричал сторож, замахнулся было дубинкой, но не ударил.
Ему вдруг увиделась мама-покойница, к которой он третий год кряду собирался наведаться, да все откладывал… потом сработала-таки сигнализация, но стадо и Алла Ивановна были уже далеко.
Она вела своих коров к холму, к новому дому, в котором хватит места для всех. На проселочной дороге оставались трехпалые птичьи следы…
Дед Охря числился при больнице еще с войны, когда, лишившись ноги и глаза, стал к службе негоден. Его выкинули в тылы, в эту самую больничку, при которой он и остался, потому как больше идти было некуда. Потом-то, конечно, все исправилось — деда Охрю догнали медалька и ордер на квартиру. Но жилье — жильем, а работа — работай.
Работа его держала и тогда, когда искалеченный, он был ненавистен сам себе. И потом, после смерти жены, женщины тихой, достойной, родившей троих. И сейчас, когда эти трое грызлись за родительскую квартирку, а дед Охря спасался от лютой злобы их проверенным способом.
Обойдя больничку по периметру, дед Охря остановился у клумбы с розами. Цветы болели. Давненько уже, и завхоз не раз и не два грозился повыкорчевать кусты, но все руки не доходили.
Дед Охря цветы жалел. И жалеючи коснулся острого шипа, а тот возьми и кольни палец.
Кровь полыхнула жаром, испепелив больное сердце. Дед Охря только и успел за грудь схватиться да подумать, что так оно даже лучше. На работе жил, на работе и помер.
Только помереть не дали. Он вдруг увидел больничку иначе, сразу и снаружи, и изнутри. Снаружи были толстые стены и крыша с мозаикой шиферных листов, тяжелая подушка фундамента и корни, уходящие в самую глубь земли. Изнутри больницу наполняли вещи и люди. Удивительнейшее дело, но дед Охря знал в лицо всех. Скрипучую кровать с трещиной на ножке из третьей палаты, и скрипучую же, вечно недовольную санитарку, которая подворовывала мандарины из тумбочек. Капризный холодильник в сестринской второго поста, и самих сестричек… врачей… больных… случайных гостей, которым доводилось оказываться под крышей…
— Непорядок, — сказал дед Охря старой трубе, которой вздумалось дать течь. А когда труба не отозвалась, он попросту шагнул в стену.
Ближе к полуночи Ольга Ларионова по кличке Ляля поняла, что умрет. Понимание пришло вместе со стволом, приставленным к затылку и длилось недолго.
— Ша, Петруха, — сказали сзади. — Не марайся об шалаву…
Они заспорили на каком-то своем языке, который Ляля вдруг перестала понимать. Она стояла на коленях, прижимая ладони к голым ребрам.
Хоть бы сразу… хоть бы не мучили.
Ее подняли за шею и тряхнули. Поволокли. Ляля перебирала ногами, которые разъезжались и норовили подломиться. И подломились, когда рука на шее исчезла, а в спину ударили.
— Хуле… несчастный случай, — произнес Гарик, облизывая короткую губенку. — Пьяная шалава полезла к медведю.
Тогда-то Ляля и поняла, где находится: в загоне.
Медведя Петруха прикупил по случаю, для солидности и веселухи ради. Веселуха обыкновенно наступала на третий день пьянки, когда в затуманенных спиртом мозгах рождалась гениальная идея. Идея всякий раз была одна и та же, но воплощения ее ради на Петрухину дачу привозили собак и выпускали их к медведю. В этот самый загон с высоким проволочным забором и песчаным манежем.
Псы рычали, визжали и бросались на зверя. А он деловито драл их на куски.
И Ляльку разорвет.
Вот он, приближается. Медленно, лениво. Грязная шерсть его слиплась, а крохотные глазки заплыли гноем. Лялька попятилась, но стоило ей приблизиться к решетке, как Гарик засвистел. И Толян, пьяный, одуревший, подхватил свист. Зачерпнув горсть земли, он швырнул ее в Ляльку, но вышло — в медведя. Вряд ли тому было больно, но зверь остановился, отряхнулся и зарычал.
— Пожалуйста! — Лялька всхлипнула. — Пожалуйста…
Она не могла отвести взгляда от этой треугольной морды с широким лбом и носом, который пересекали шрамы. От бархатной пасти и белых зубов. От подвижного носа, который ощупывал Ляльку, не прикасаясь к ней.
Зверь дыхнул падалью и отступил.
Лялька поверить не могла, что он отступил. И те, за решеткой, тоже. Они заулюлюкали, заорали, вцепились в сетку и затрясли:
— Да жри ты, падла! — крикнул Гарик.
Медведь, добредши до противоположного края загона, развернулся. Он пошел на решетку тяжелой рысью и, навалившись с разбега, опрокинул. Закричали люди.
Они визжали, как собаки, и Лялька зажала уши, чтобы не слышать визга. Она опустилась на землю, сжалась в комок и сидела, напевая себе колыбельную:
— Ложкой снег мешая, ночь идет большая… Что… что же ты, глупышка, не спишь?
Зверь вернулся к ней. Остановился. Холодный его нос тронул волосы, а шершавый язык — шею. И Лялька заставила себя посмотреть на медведя.
Грязная шерсть стала еще грязнее. И Ляльке подумалось, что это не грязь — кровь, но потом она эту мысль отбросила. Все мысли отбросила, заглянув в серые медвежьи глаза.
Такие у папы были…
Зверь подставил лапу, и Лялька забралась на спину. Она легла и, обняв могучую шею, закрыла глаза. Наверное, она сошла с ума, но в этом сумасшествии было уютно.
Макс Тронин был влюблен в скрипку. Отец его этой любви не разделял и всячески старался приобщить сына к миру спорта, мать же относилась с полнейшим равнодушием. Устав от просьб, она записала-таки Макса в музыкальную школу по классу гитары.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});