Карина Демина - Хельмова дюжина красавиц. Ненаследный князь
— Когда ты…
— Изменился?
— Да.
— Где-то года полтора… да, полтора… аккурат перед той встречей с Волчьим пастырем… иногда мне кажется, что я и увидел его лишь потому, что стал… иным. Не знаю.
— Ты не ушел, потому что…
— Потому что нужны были деньги. Я не одержимый… одержимых там хватает, тех, которые остаются просто ради того, чтобы остаться. Я четко осознавал, что пора, но… все вдруг стало получаться. За эти полтора года я заработал едва ли не больше, чем за все предыдущие разом.
— И как, стоило оно того?
— Ты злишься, Ева?
— Злюсь, но… почему Ева?
— Почему нет? Дуся… это как-то… некрасиво, — он зарылся носом в волосы и дышал. Горячо. Жарко. От внутреннего жара, от предвкушения. — Но ты же не это сказать хотела.
Не это.
— Эти деньги, которые ты…
— Не спасли. Я, наверное, не очень хорошо умею ими распоряжаться… управляющий, которого я нанял, чтобы присматривал за делами…
— Проворовался.
— Точно. И сбежал… еще отец долгов наделал… и сестры тоже… их ко двору вывозили, а это — сама понимаешь, платья, украшения… и дом в порядок привести опять же… и потом приемы, балы…
…Серые земли, которые медленно исподволь опутывали Лихослава, морочили, привязывали к моховым своим просторам… кровь за платья?
Неравноценный обмен.
— Ева, — слово-выдох, и сердце обрывается, замирает. — Не злись. Это был мой выбор. И отвечать за него только мне. А ты мне поцелуй должна…
…целоваться в темноте?
Скорее осторожно касаться губами губ… кисловатый вкус табака и запах шоколада… кофе… и хлеба, того, который пекли на Выселках из муки грубого помола, примешивая к ней толчоную скорлупу ореха, отчего хлеб получался темно-коричневого цвета…
— Е-ева, — Лихослав отстраняется. В темноте его лицо — бледное пятно… и волосы растрепались, переплелись… светлые со светлыми, не разобрать, не отпустить.
Дотянуться до этого лица, кончиками пальцев… широкие плоские скулы. Тяжелый нос. И линия губ… он пытается пальцы поймать, и смеется, когда не выходит. На висках нити пульса натянулись, грохочут. И сердце его вторит, вот оно, под Евдокииной ладонью…
— Ева…
Ей нравится, как он произносит ее имя. Мягко. И нежно. И само это имя меняется, обретая все оттенки шоколада…
— Е-е-ва… Ева-а… — он дразнит.
Странной горечью, дыханием своим, которое тоже ласка, прикосновениями… и вспыхнуть бы от стыда, опомниться, только нет никакого желания.
Есть ночь.
Есть мужчина. И она, Евдокия, все-таки женщина, хотя бы этой странной ночью, хотя бы в этой кромешной темноте. В ней лишь острее ощущается близость его, беззаконная, что перед людьми, что перед Богами… боги-то еще простят, а вот люди…
…нет людей.
Не здесь. Не сейчас о них думать. В этой темноте страшно лишь остаться одной. И тянется Евдокия, цепляется за располосованные шрамами плечи, скользит, соскальзывает и снова тянется…
Дышит.
Сбивается через раз, захлебывается вязким, напоенным резкими травянистыми запахами, воздухом. Задыхается почти, и шепчет имя…
…в этот раз все иначе.
Нет спешки. И боли, которую хоть ждала, а все одно… нет ожидания чуда, потому что если по большой любви, то чудо обязано быть, а значит, не будет и горечи.
Разочарования.
В этот раз все по-честному…
— Ева, — он отстраняется и замирает, глядя в глаза. — Ева…
— Лихо…
Тихо сказала, шепотом, еще не стыдясь ни себя, ни внезапной, точно навороженной, этой страсти, которая не для благовоспитанных дев… будет время, потом, позже, оплакать и это свое падение, и глупость, и все то, о чем плачут женщины наутро…
…и утро будет.
Хорошо, что не скоро еще. И остается тянуться за его руками, дышать его дыханием, снимая его с губ.
Чтобы одно на двоих.
В ритме.
В танце, столь же древнем, как сам мир… и пусть Боги завидуют, а люди помолчат. До утра.
Полурык-полустон. И спина напряженная, со вздувшимися горбами мышц. Щека к щеке. И шея мокрая, его, и Евдокии тоже. Она слизывает капли кисловатого пота, и прячет лицо на его груди.
— Ева… — он раздирает пряди волос, перепутанных, переплевшихся, связавших их, если не на веки, как храмовые обеты, то всяко надолго. — Моя Евушка…
— Почему твоя?
Кажется, теперь ей все-таки стыдно, и стыд заставляет отворачиваться, искать на полу халат или рубашку… была ведь рубашка.
Куда подевалась?
Когда?
Лихослав не позволяет ускользнуть, держит крепко, к себе прижимает, повторяет имя на ухо, трогая его, пылающее от стыда, губами.
— Ева… моя…
— Ты меня презираешь?
Где-то далеко часы отмерили время, и бой их разносится по Цветочному павильону.
— Нет.
Хочется верить, но…
— Я ведь замужем не была, а… и снова вот… и наверное, на роду написано…
— Не жалей.
— О чем?
— Ни о чем, — он по-прежнему держит, и хорошо, потому что теперь можно сдаться, сказав себе, что у Евдокии нет иного выбора: подчиниться.
Остаться лежать.
На его плече и рядом, непозволительно близко… грехи она замолит, откупится от божьего гнева белыми голубями и еще дюжиной восковых свечей, тех, которые подороже… и смешно, и горько. Разве можно с богами так, как с пожарным инспектором? Правда, брал тот отнюдь не голубями…
…боги обходились дешевле.
— Ты красивая…
— Перестань.
— Почему?
— Просто… я не жалею. Наверное, не жалею…
— Так наверное или не жалеешь?
— Не жалею, — во всяком случае пока, а о том, что будет дальше, Евдокия старалась не думать. В конце концов, до рассвета еще несколько часов… и пол жесткий, но вставать не хочется. А Лихослав дотягивается до кителя и набрасывает его на плечи Евдокии.
От кителя пахнет табаком.
— И правильно, — он водит большим пальцем по переносице Евдокии, вверх и вниз, и снова вверх. По линии брови, и по щеке тоже. — Выйдешь за меня замуж?
— Сейчас?
— В принципе.
— В принципе выйду.
Сказала и… и почему бы и нет?
…потому что не стоит обманываться. Ночь — это ночь, а жизнь — совсем даже другое… и если Евдокию прошлое ничему-то не учит, то…
— Кто тебя обидел, Ева? — Лихослав крепче обнял. И говорил по-прежнему на ухо, касаясь губами мочки… и рука, лежавшая на живте, живот поглаживала, и наверное, не было в этом ничего-то такого особенного, поздно уже таиться от него, прикрываясь девичьей добродетелью, но Евдокия смущалась.
Краснела.
Радовалась, что краснота ее не видна. А сердце стучит… так и у Лихослава тоже, бухает, то замирая, то вдруг вскачь несется. Евдокия знает. И успокаивает его, всполошенное, прижимая ладонь к сухой жесткой коже.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});