Ника Созонова - Затерянные в сентябре
'Надо бы спрятаться', - подумалось ей, но как-то отстраненно. Ей было жаль терять такое светлое утро, жаль белье, сложенное в большом эмалированном тазу, которое она еще не успела разгладить ладонями и встряхнуть, — оно казалось смятым и жалким. И было еще столько дел, запланированных на сегодня… Они присела на лавочку. 'Дура, что ты сидишь?! Беги, прячься в доме, в подполе!' Было укромное место в их доме — вырытый подпол, в который вел незаметный люк под кроватью. Ахмет наказывал — если русские придут в его отсутствие, отсиживаться там. Но отчего-то ей не хотелось слушаться резонных доводов голоса, бившегося в ее голове. Помедлив, она прошла в дом, но не к заветному люку, а на кухню. Разожгла огонь на плите и поставила кастрюлю с водой, чтобы варить обед.
Лай собак… крики женщин… выстрелы… звенящий на одной ноте чей-то плач… Опять выстрелы и раскатистая матерщина… Страха почти не было — потому что это стало обыденностью.
Когда трое русских солдат, разгоряченных 'операцией', хохочущих и сквернословящих, ворвались к ней в дом, вода в кастрюле почти вскипела. Она сносно знала русский, поэтому, когда один из них крикнул: 'Эй, черномазая, дай воды!', быстро развернулась и выплеснула ему в лицо весь кипяток.
Боль физическая тушуется по контрасту с внутренней — с судорогами гордости, агонией оголенных эмоций. Он и прежде понимал, каково ей, должно быть, было тогда. Но не думал, что это настолько огромно и нечеловечески мучительно. Перекошенные чужие лица и тела, воняющие потом и гарью… Удары… удары… красный сумрак, заволакивающий глаза… веревка, наброшенная на шею, и муки удушья… острые камни, терзающие тело под рев мотора и гогот… Будучи там, в ней, он проживал все это, а здесь, в вечном сентябре, катался по траве и каменным плитам, окруженный стеной огня, кусая пальцы и воя…
Когда спасительный камень пробил ей висок, принеся долгожданное успокоение, его сознание какое-то время еще пребывало в замершем теле. Он слышал, как уазик остановился, из кабины выпрыгнул молоденький солдат и, подойдя к телу, пошевелил его носком сапога. 'Эй, командир, по-моему, она уже дохлая!' 'А ты переверни, да посмотри! Если окочурилась, отвязывай — незачем нам падаль за собой тащить!..' Солдат подчинился приказу. Увидев то, что осталось от лица женщины, он отбежал к кустам и согнулся в рвотных спазмах — пацан был еще совсем молодой, необстрелянный.
За те несколько секунд, что русский мальчишка смотрел на его жену, Чечен был словно переброшен чьей-то невидимой властной рукой к нему в душу. И повторилось все то же: он видел, слышал и ощущал то, что и Лешка, лишь месяц назад заброшенный в эту мясорубку. Но было и отличие: теперь Чечен почти полностью слился с сутью юного солдата: он не мог уже думать и чувствовать сам, но лишь пропускал сквозь себя его мысли, запоминая их, откладывая в собственную копилку памяти.
Адреналин, заполнявший каждую клеточку его тела на протяжении 'зачистки', приутих, выветрился. Лешка ощутил даже нечто вроде стыда по отношению к женщине, на которую он вместе со всеми (извечный рефрен — как все, как все) выплеснул свой страх, свою ярость, свою звериную суть. Он родился в хорошей доброй семье, был воспитан в уважении к слабому полу, никогда не оскорблял девушек, а своей любимой приносил на свидание розы и шоколадки. Но эта — не была ведь женщиной. Она была женой врага и врагом. Была безликой злобной стихией, лишенной имени и души. А главное — эта ведьма обожгла все лицо Стасу, его корешу. (Он даже едва не ослеп — но обошлось, к счастью.)
На следующий день уазик, в котором, кроме Лешки и Стаса, было еще двое солдат и офицер, подорвался мине. Чечен был с ним в объятой пламенем машине. Нет, не так — он был им, ощущая нестерпимый жар и боль в развороченном животе. И он же, в последнее мгновение жизни, когда жар и боль отступили куда-то, увидел пруд, заросший камышами и кувшинками, где он с приятелями, такими же пацанами с облупившимися на солнце носами, ловили карасей и крапов, а однажды поймали сообща такую огромную щуку, что даже подрались за право обладания ею…
И мгновенно — он даже не заметил, как — его перебросило в мать Алексея. Вместе с ней он выл над цинковым гробом сына, и молился потом каждый день об успокоении его души, и умер с ней вместе, легко и быстро, от сердечного приступа, с последней радостной мыслью, что вот-вот увидится со своим дорогим мальчиком…
А потом Чечен ненадолго стал самим собой. Но не сейчас, а в будущем, через полгода, когда пришла к завершению операция, которую его группа готовила несколько месяцев. Он держал палец на кнопке, рассматривая в бинокль отходящий ко сну шестиэтажный дом. Его 'я' рассыпалось, затерявшись в каждом жильце этого дома. Через него проносились тысячи мыслей, слов, снов. Они были разные — бодрые, угрюмые, усталые, радостные. А когда он нажал на кнопку, и раздался грохот, и все смешалось — стали похожими. Нет, не так: все вокруг стало единой многоголосой мыслью, страстью — воющей, отчаянной, яростной… И он умирал с каждым, кто был придавлен рухнувшим потолком, кто задохнулся, кто сгорел заживо… и выживал с теми, кому это удавалось, скрипя зубами и заговаривая переломанные кости. А потом он стал самим зданием, осевшим, как карточный домик, взметнувшим на полквартала густой клуб пыли… А потом его суть влилась в нечеловеческую душу Питера, стонущего над своей поверженной частью, как мать над ребенком. И это было жутко, огромно и невыразимо.
Чечену казалось, что он сейчас разойдется по швам, разорвется от невозможности вместить в себя всё и всех… Его отпустило внезапно, резко. Он ощутил жар камней, на которых его крупное тело инстинктивно свернулось в позе зародыша, саднящую боль в искусанных пальцах. 'Мужчине не пристало плакать, он должен быть сильным', - говорил ему отец. Но сейчас из-под прижмуренных век вытекали не слезы, но раскаленная лава — та, что обожгла его душу, очистила ее огнем.
Чечен открыл глаза. Его лицо облизывал широким шершавым языком бронзовый шарпей — спутник статуи фотографа на Малой Садовой. Он поднялся на ноги, удивляясь, что они не подкашивались и не дрожали в коленях. Шатер огня так же полыхал вокруг. Бронзовый фотограф стоял изнутри шатра, на самой границе с пламенем и настраивал окуляры своего старинного фотоаппарата. Увидев, что на него смотрят, он оторвался от этого занятия и учтиво приподнял котелок. У него были задорные и ухоженные усы, как у Эркюля Пуаро.
— Зачем я тебе нужен? Я ведь разрушитель. Я ненавижу тебя: твои улицы и площади, твои парки и дворцы. Твоих жителей. Я готовил крупный терракт, подобного которому здесь еще не бывало. Впрочем, к чему я рассказываю? Ты и сам все прекрасно знаешь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});