Генри Олди - Рука и зеркало
— Передали в Файльсдорф?
— Нет. Молодой барон сказал: семейная реликвия. Приказал оставить в часовне замка на веки вечные. Меня полгода донимал: что да как. А когда уразумел, что ничего я ему интересного про дядю-покойника не расскажу, — выгнал. Зачем нахлебника с младенцем даром кормить? Я в Укермарке осел: здоровье, слава господу, есть, ремесло помню. Значит, на хлеб заработаю. Бабка-повитуха сперва на постой пустила, по старой памяти, а там скончалась и домишко нам с внуком отписала. Хорошо хоть в замок наведываться не запрещают: помолиться за хозяина… Могли б в тычки погнать. Самолюбивый он, барон Фридрих. Дураки все самолюбивые, если вдобавок к уму силенкой обделили…
Наверху лязгнул засов.
Дюжиной крыс взвизгнули ржавые петли.
— Эй, мерзавцы! На выход! — рявкнул, протирая заспанные глаза, бравый вояка. Один из тех гостеприимцев, кто привел лютниста в Хорнберг, обещая милость немереную. С похмелья, опухший, синий, он дивным образом напоминал адского псоглаца. — Самограйку свою не забудь, гнида! Удавлю!
Последнее относилось к Петеру.
В предрассветной сырости люди не шли — сочились червями сквозь серую, влажную глину. Обогнув громаду центральной башни, выбрались к часовне. Вояка загнал пленников внутрь, но сам заходить не стал. Просто запер дверь.
— Рада тебя видеть, Эрзнер! — сказала дама в черном.
Ганс вызывающе плюнул себе под ноги. Плевать в часовне — грех, но сейчас священное место выглядело испоганенным. Кругом горели свечи: толстые, жирные, истекая сальными слезами, они вызывали отвращение. Статуя Св. Альмуция была перевернута самым похабным образом: лежа на спине, святой поглаживал ладонью макушку упыря, навалившегося сверху. Из боковых нефов мерзко несло тухлятиной. Завесу отдернули; на алтаре, ладонью кверху, словно прося милостыню, лежала железная рука рыцаря-чернокнижника. Сейчас протез не вызывал страха: мертвый, перевернутый на спину краб высох под солнцем, бессилен и жалок. Рядом с рукой валялось зеркальце в простой оправе из рога. Что зеркальце делает на алтаре в компании хорнбергской реликвии, Петер не знал.
Дама в черном зашлась мелким, старушечьим смешком:
— Ах, Ганс, Ганс-Простак! Зря, что ли, гусей кличут гансами? Ну что ж, воистину дьявольская шутка: тебе, битому гусаку, сдохнуть именно сегодня вместе с твоим худосочным гусенком…
— Бросьте, милочка, — брюзгливо прервал даму молодой барон Фридрих. Он совершенно не боялся старика с ребенком, а уж лютниста и подавно. Дело крылось не в мече, оттопыривавшем полу баронского плаща. Просто врожденное, благородное презрение к черни столь глубоко въелось в душу, что барону даже в голову не могла прийти мысль о возможном сопротивлении жертв. — Поверьте, у меня нет ни малейшего желания выслушивать ваши плоские остроты. Извольте начинать, я тороплюсь.
— Не вмешивайтесь, господин наследник. Вы хотели Талисман? Вы его получите. Хотели дядюшкину фортуну? Получите тоже. И руку отрубать не придется. Или вы настаиваете? Если да, у нас есть превосходный, опытный рукорез…
— Забываетесь, фрау ведьма!
— Ничуть. А сейчас помолчите. И если ваша дворянская гордость взыграет не вовремя, напомните дуре: кто такой Фридрих фон Хорнберг — и кто такая Черная Женщина Оденвальда!
Видимо, гордость все чудесно поняла и заткнулась. Петер смотрел на молодого барона — надувшийся от обиды, разодетый, как на бал, кочет-юнец, втайне мечтающий стать владыкой курятника, — и думал, что большинство дядиных тайников племянничек раскопать не сумел. Как ни старался. А верный Ганс не озаботился доложить. Вот и купается наследник в зависти к покойнику: богач к еще большему богачу, трус к воину, презренный к наводящему страх. Кипящая, отравная купель — зависть. Эй, бродяга! Опомнись! Странные думы думаешь — в чудовищном месте перед чудовищной смертью. Или надеешься на чудо? Зря… Страх ушел совсем, оставив взамен пустоту на месте сердца; ноги сделались ватными, и в гулкой, выеденной сердцевине поселилось безразличие. Не воин, не дерзец, лютнист ясно понимал: да, выполню любой приказ. И спорить не возьмусь. После чего подставлю шею под лезвие.
Не волк — баран, влекомый на бойню. И даже не баран — овца. У барана хоть рога есть.
Щегол ты, братец, певчий комочек…
— Эй, ты! — дама в черном швырнула Петеру несколько листков, скрученных в трубку и перетянутых нитью. — Прочесть сможешь?
Во всяком случае, поймать — точно не смог. Подобрал с пола: вроде как поклон земной отдал. Долго мучился с узлом. Наконец нить смилостивилась: лопнула. Вгляделся. Спасибо маэстро д'Аньоло, доброму венецианцу: научил разбирать ноты! Сыграть на пороге гибели — что может быть лучше? Вот зачем добрые люди оставили «Капризную Госпожу»…
Инструмент доверчиво прижался к боку.
— Да, госпожа. Это переложенный для лютни хоральный прелюд «Aus der Tiefe rufe ich». Иначе «Из бездны взываю я к тебе». Я слышал, сей хорал исполняется в «дни покаяния». Здесь двумя темами сопоставляется земной, человеческий зов и ответ иных сфер…
— Болван! Оставь глупые разглагольствования! Исполнить сумеешь?
— Думаю, что да.
— А задом наперед?
— Вы шутите?
— Если мне захочется пошутить, я предупрежу заранее. Отвечай!
— Наверное…
— Ты уж постарайся, красавчик! Ты очень, очень постарайся… Если выгорит, оставлю жить. Мне личный виртуоз будет весьма кстати. Что губы жуешь? Думаешь: уцелею, мигом побегу с доносом? Полно, дружок! Кто святой хорал наизнанку выворачивал? Кто с геенной в тайном сговоре? Кого святая инквизиция за шкирку и в костерчик? Или пожизненное вкатят… Сообразил?
— Да, госпожа.
— Приступай!
Петер Сьлядек расчехлил лютню. Опустился на пол, устраивая «Капризную Госпожу» поудобнее. Ноты он примостил перед собой, выложив листки веером. Кружилась голова: должно быть, от пряной вони свечей. Гулко сопел барон Фридрих. Или кровь стучала в висках? На Ганса с внуком бродяга старался не смотреть. А еще очень старался не думать: что произойдет вскоре в испоганенной часовне? Это было легче легкого. Вообще не думать. Ни единой мыслишки. Ты уже умер, Петер Сьлядек. Ты взываешь из бездны. Или нет, наоборот: бездна взывает из тебя. Ты ведь знаешь, что не ошибешься ни в едином звуке. Правда?
Пальцы тронули струны.
Хорал двинулся из начала в конец, нарушая привычный ход бытия.
Ворочались тени в нефах. Отблески свечей толкались в зеркальце на алтаре. Бубнила невнятицу дама в черном. «Cantus firmus», «ведущий голос», идя в противоестественном направлении, звучал чуждо, туманя сознание. Вместо парения тема обретала вязкость, тянула к земле, ниже, ниже, в сырую, пронизанную корнями глубину, обрастая искаженными вскриками других голосов. Горбился молодой барон, опустив ладонь на рукоять меча. Сквозняк прошелся между собравшимися в часовне. Стылый, кладбищенский вздох. «Капризная госпожа» отдавалась музыке, словно девственница — сатане. Бормотание Черной Женщины взметнулось выше, затрепетало под сводами часовни. Алтарь дохнул в ответ струйками пара, сперва сизого, но быстро налившегося тьмой. От облака исходил явственный жар; там, внутри, билось, ища выхода, незримое пламя. Странным образом этот адский огонь заморозил тело лютниста: Петер лишь чудом продолжал играть. Кисти рук превратились в ледышки. Дернись невпопад — отломятся, упадут на плиты, брызнут сотней острых осколков…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});