Федор Чешко - Урман
— Здрав будь, мертвый!
А потом сказал:
— Не наскучила ли тебе такая жизнь, мертвый брат-воевода?
А потом еще так сказал:
— Думай!
В Волковой руке будто бы сам собою появился кривой хазарский меч; а в Кудеславову руку будто бы собственной волей впрыгнул меч скандийской работы…
Они кружили, будто отплясывая замысловатый, путаный танец; топтали траву, щерились в глаза друг другу… нет, враг другу… нет же, нет — враг врагу!
А потом их клинки встретились, и небо расколола ослепительная гремучая молния.
Метался ветер, мотались-стелились метелки трав, над головою мчались куда-то перепуганные мохнатые тучи, и Волк с Кудеславом тоже метались, стелились, прыгали в неистовой пляске боя, кромсая отточенным железом косые струи дождя…
И вдруг для Кудеслава все кончилось.
Дождь, молнии, злобный лязг сшибающихся клинков — всего этого как не бывало. Все стало по-прежнему.
Прежняя равнина. Прежнее небо. Прежний ветер.
И Волк по-прежнему щерил Кудеславу прямо в лицо клыкастую пасть. Вот только скандийский клинок почти по самую рукоять засел в Волковой груди. По рукоять, за которую крепко держался Кудеслав Мечник.
Волк сказал:
— Ты победил.
И еще он сказал:
— Ты уверен, что победил.
И еще вот как он сказал:
— Если ты уверен, что победил, — победили тебя.
А потом круто повернулся, наматывая травы на голенища узорчатых хазарских сапог, и рукоять засевшего в ране скандийского меча вырвалась из Кудеславовых пальцев.
Мечник стоял и смотрел на острие клинка, торчащее из спины удаляющегося Волка.
А Волк говорил:
— Меч хазарский звенел о скандийский меч. А чьи ладони держались за рукояти?
И чуть тише:
— Он храбро сражался за благополучие племени. Смилуйтесь над ним, боги, спрячьте от него лица врагов.
И совсем тихо:
— Уходи. Здесь тебя еще не хотят.
Кудеслав отвернулся и зашагал обратно.
По бескрайней щели между равниной и небом.
Путаясь сапогами в вялой траве.
Сгибаясь под пронзительными порывами ветра.
Только горизонт теперь шел навстречу.
11
Челн шел медленно: гребля против вешнего истринского течения тяжко давалась усталым, невыспавшимся мужикам. Да и не в одном лишь течении было дело. За время стояния челнов на гнилой старице…
А кстати — сколько дней-то минуло от начала неудачного торгового плавания? Восемь? Девять? Мечник поймал себя на том, что сбился со счету. Удар, что ли, ночной этак вот сказывается? Э-э, да чего там утруждать гаданиями и без того гудящую голову! Коли важно вспомнить — спроси. Поди, передерутся все за право растолковать да напомнить; куда только усталость пропадет!
Впрочем, усталость не помешала этим вот шестерым родовичам напроситься на греблю. Да если б хоть по-людски напрашивались, а то ж впрямь чуть ли не в драке урывали себе места на челновых скамьях! Как же, первыми воротиться в град, первыми рассказать о возвращении родового товара и первыми же испить сладкую чару восхищенья единоплеменников! Ведь леший их знает, единоплеменников-то. К возвращенью последнего челна страсти, глядишь, поулягутся, и тем, кто не успеет к самому разгару, помянутая чара может лишь чистым донцем в глаза сверкнуть.
Пользуясь, что Белоконю, Мечнику да Ковадлу не до них, предоставленные самим себе мужики не стали даже утра дожидаться. Выбрали челн походче — шестивесельный, бывший Мечников; всем скопом выволокли на берег…
Когда подоспели волхв со Звановым подручным, в челне уже на каждой гребной скамье, где только для одного место, сидели по двое. Да еще оказалось там аж три правильщика-кормщика — два на корме и один на носу, потому как корма оказалась чересчур тесной (видать, челн этот строили какие-то вовсе глупые люди).
Ну, своих слободских Ковадло в полслова усовестил, а за градских взялся Белоконь. Верней сказать, взялся-то он за посох… Ведь хоть бы ж подумали: ну, уплыли бы они (может быть, и сумев не перевернуться), а с прочими челнами кто бы остался? Даже на то, чтоб еще хоть один челн снарядить, люду бы не хватило, не говоря уже про то, чтоб выволочить тяжеленную лодью на реку…
Да и в град плыть надобно было не столько с радостной вестью, сколько с безрадостным делом. Руки-то пообрубали, однако же осталось злоумышляющую голову за чуб ухватить. И мало что ухватить, а и не позволить вывернуться.
Так что плыть с первым челном выпадало Белоконю, Мечнику (и Векше при нем, куда ж ее денешь!), да еще телу Злобы. А после, когда все равно задержались у мыса-когтя, чтоб наладить прохлаждавшихся там мужиков к старице, забрали с собою и давнишний прах сородичей.
Наиглавнейшим же грузом стали оба полоняника — тот, которого добыл Кудеслав, и тот, который подвел Кудеслава под давилку, однако не сумел выскользнуть из медвежьих объятий старого волхва.
Бережно, словно немыслимую ценность — да что там «словно», они и были едва ли не ценней всего возвращенного племени товара! — уложили связанных ворогов на дно челна, и лишь после этого хранильник сказал со вздохом:
— Ну, кто гребцами-то хотел? Залезай.
Что тут началось! Мечник, помнится, даже глаза прикрыл, чтоб не видеть. Хоть причина этакого рвения крылась не в одном лишь тщеславии. Мало кому пришлось бы по нраву сомнительное счастье обретаться близ гиблого места до утра (хоть утро было уже и не за болотами). Мало ли что небылицы! Про щук, воронов да безголовых людей, может, и враки, а Болотный Дед как же? А водяницы-русалки? То-то…
Да еще вон сколько ворогов сгорело в землянках… Известно ведь: пламень выпускает на волю человечью душу. И станут теперь вражьи души до рассвета шляться вокруг, каверзничать по-всякому, мстить, хворями наделять, а то еще и кровососничать даже…
Хоть бы эту, Векшу рыжую, Белоконь здесь оставил. Те же водяницы, говорят, баб на дух не переносят и наверняка бы с ней затеялись прежде, чем с мужиками. А пока русалье провожжается с ильменкой, глядишь, и Хоре лик свой объявит. Так нет же — увозит волхв ильменку-то, даже эту распоследнюю надежу отнимает.
Можно, можно понять радость шестерых родовичей, попавших в гребцы. Хоть и нелегкое это дело — с устатку, да с бессонья, да против течения… Да и челн-то… На старице вороги не больно его обиходили. В уключинные гнезда понабивалась всякая дрянь, весла ходят трудно, со скрипучими и визгливыми жалобами…
Будь все по-иному, Кудеслав уже давно подменил бы кого-нибудь из самых усталых. Но в ту пору ему не то что грести — шевелиться боязно было. Он полулежал на носу челна, а пристроившаяся рядом Векша (даром что у самой еще рука плохо слушалась хозяйской воли) то пот ему со лба вытирала, то подавала напиться, то грозно приказывала спать, а потом, растормошив, испуганно сообщала, что во сне он стонет, скрежещет зубами и с кем-то бранится…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});