Марго Ланаган - Лакомые кусочки
В общем, и тот и другой пришли на похороны, а затем и в дом, где хлопотуньи Коттинг вместе со вдовой Байвелл, моими кузинами и невестками собрали поминальный стол, а я сидел, уставившись в стену либо рыдая на плече у каждого, кто ко мне подходил.
Когда я немного выпил и захмелел, когда эль чуть-чуть расплавил острые края густо-кровавой боли, терзающей меня, словно я проглотил утыканную шипами дубинку, эти двое сели рядом со мной, такие молодые по сравнению со всеми вдовцами, пришедшими утешить меня. Они не пытались разговорить меня или выразить соболезнования, а просто сидели по обе стороны, и Баллок, не обращая на меня внимания, рассказывал Ноэру про своего брата. А потом плачущий Озел подбежал ко мне и забрался на колени, и Ноэр (о нем я почти ничего не знал — лишь то, что в День Медведя на него пало загадочное проклятие, в котором, по словам мисс Данс, была повинна вдова Байвелл — и в этом, и во многом другом), да, Ноэр вдруг запел, и как раз ту песню, что была нужна — «Семь лебедей». В ней не говорилось ни о смерти, ни о женщине, она не вызвала неуместного веселья, но создала неуловимый настрой, красивый и светлый. Люди охотно и с облегчением подхватывали знакомые слова и мотив. Впоследствии я много раз пел эту песню, когда оставался наедине с сыновьями и вокруг нас сгущалась темнота; пел, чтобы мы все вновь почувствовали то облегчение, что на краткий миг воцарилось над столом, то мягкое тепло, небольшой взлет — конечно, не такой высокий, чтобы, подобно медведю, увидеть под собой весь мир, ясный и понятный, однако достаточный для того, чтобы вздохнуть полной грудью и чуть-чуть подняться над печалями, прежде чем возвратиться к горестному смирению.
Мне советовали оставить дочурку у кормилицы: «И тебе станет легче. Давит, и ребеночек будет получать молоко, как только проголодается». А я не мог расставаться с ней надолго, я и так потерял слишком много. Поэтому я носил Беделлу туда-обратно, туда — к Лиссел, обратно — домой, и днем, и ночью, маленькое теплое хнычущее сокровище, завернутое в пеленки. Иногда Озел просыпался и шел со мной, и я был рад его компании, а Лиссел частенько встречала нас у дверей и смеялась: «Слышу, слышу, молоко уже подошло к груди!»
Иногда я все же оставлял девочку у нее до утра, но чаще дожидался конца кормления, растянувшись на лавке в кухне — и тогда Озел ложился на меня сверху, точно одеяльце, — или сидел за столом, уронив голову на руки и слушая довольное причмокивание Беделлы. Случалось, Лиссел уносила ее наверх и укладывала с собой в кровать, чтобы немного вздремнуть, пока дитя насытится.
— Держите, мистер Рамстронг, — говорила кормилица и вручала мне тугой сладко пахнущий сверток. — Животик полный, как барабан.
И мы шли домой через ночной Сент-Олафредс, прохладный, спокойный, отдыхающий от дневной суеты. В небе сияли звезды и бежали рваные облака, и вокруг не было ни души, и никто не докучал нам расспросами и утешениями, только Озел, спотыкаясь, семенил рядом со мной и тер ручонками сонные глаза.
— Оставь дочку у кормилицы, — не раз повторял мой брат. — Расходов не намного больше, зато будешь высыпаться.
— Нет, Аран, — возражал я. — Не могу без малышки. Она — моя последняя связь с Тоддой, да к тому же вылитая мать.
Признаться, кроме всего этого ребенок был для меня источником смятения, и держать малышку при себе меня заставляла не только скорбь, но и ярость. Порой, когда я глядел на дочку, мирно спящую или бодрствующую, видел ее затуманенный взгляд, нахмуренный лоб, гримасничающий ротик, на меня накатывала совершенно невообразимая смесь чувств. Это она своим рождением убила мать, и от этой правды некуда было спрятаться. Но разве мы с Тоддой не мечтали о дочери? Казалось, судьба сочла, что мне досталось слишком много счастья, что моя семья слишком хороша для меня. Это Давит Рамстронг, — говорил рок, — ему не дозволено иметь рядом более одной славной женщины: либо мать, либо жена, либо дочь. Как только появится вторая, первая должна уйти.
Так я думал, одурманенный горем и гневом, и эти мысли распалили меня настолько, что я очнулся от беспомощности, в которую впал после смерти моей любимой. Природа умна и практична, она работает даже тогда, когда ты чувствуешь себя потерянным, когда горечь и боль захлестывают тебя волнами. Нужно вытащить этого человека из пучины безумия, — рассуждает Природа, — расшевелить его, заставить трудиться, потому что есть трое малышей, которым нужна его забота. Нельзя, чтобы он тосковал и томился чересчур долго. Пускай, к примеру, поглядит на Жана Мазера, в чьем доме живут мать, и мать его жены, и хохотушка-жена, и две дочки, да еще четверо сыновей. Сколько женщин вокруг Жана Мазера, а он все жалуется — так сетуют на тяжесть мешков с золотом богачи, втайне довольные тем, что несут этот груз. Смотри на Жана, Рамстронг, смотри, как скупо я оделила женщинами тебя. Вот уже Рамстронг и затрясся, укладывая младенца в колыбельку, вот уже сжимает кулаки и выходит за дверь, сдерживая ярость, подавляя желание придушить собственного ребенка. Он пробудился, стряхнул с себя оцепенение, видите? Он жив, и это самое главное — поддерживать в нем жизнь, чтобы он мог поднять на ноги троих детей, для которых я тоже приготовила немалую долю горя.
Конечно, все это было неправдой. Я понял это однажды утром, когда мои маленькие мужички забрались ко мне в постель, чтобы послушать сказки и поболтать, как всегда делали, когда была жива Тодда. Я увидел их родные милые мордашки, примятые ото сна, их глаза, мечтательно устремленные на меня, ручки, еще не налитые мужской силой, обвившие мою шею, и подумал: Аран прав — в городе найдется не одна девушка, которая с радостью пойдет за меня замуж, станет матерью моим детям и нарожает еще кучу ребятишек. Я вспомнил тех мужчин, кто, соболезнуя мне, упоминал своих кузин или дочерей. «Само собой, не сейчас, Рамстронг, попозже, когда придет время оглядеться по сторонам». Я уже допускал, что такое время действительно придет, но пока что барахтался в выгребной яме, и все мои силы уходили на то, чтобы держать голову на поверхности, не дать моим мальчикам утонуть в ней и следить, чтобы маленькая Беделла всегда была здорова, сыта и одета в сухое.
После похорон Тодды наступила жуткая пора: для живых жизнь продолжалась, а мертвые оставались мертвецами. В большом хозяйстве Энни все остро ощущали это, хотя старались не задумываться и, что было вполне уместно, трудились с еще большим усердием: шили то свадебные платья, то траурные костюмы, а еще — праздничные наряды к предстоящему празднику Урожая.
После Иванова дня солнечный свет зазолотился, помягчел, зрея с каждым днем приближающейся осени. По утрам и вечерам воздух стал сперва прохладным, а затем и холодным. Теперь Лига и ее дочери делали тонкую работу только в середине дня, у окошка, а на то время, когда света было мало, оставляли простые швы и наметку.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});