Федор Чешко - Ржавое зарево
Она замолчала, потупилась.
Мечник выждал миг-другой, потом спросил:
— Ну, и как? Получилось?
— Да. Только пришлось еще и Мыську звать на подмогу. Она ведь тоже почитай что Корочунова выученица. И… В общем, не проснись старший из Корочуна вовремя, нам бы с нею оттуда не вырваться. Это он… вырвал. Я с перепугу хотела сразу и тебя будить, а он… Был бы рядом — побил бы, а так только криком… Я ему: «Осерчает же!», а он… Ну, это я уж рассказывала.
Векша вновь примолкла, потерлась лицом о бронное Мечниково плечо. Сильно так потерлась — аж щеку расцарапала о железо. И сама того не заметила.
— А что ты видел? — Векшин голос сделался негромче потаенного вздоха, но Кудеслав разбирал каждое слово: жена почти касалась губами его уха. — Что ты видел, а? Я там была?
— Расскажи сперва ты про ваши с Мысью видения. Вам обеим одно?..
— Да, — перебила Векша. — Мыська там оказалась моей взаправдашней дочкой. Этакое, понимаешь ли, счастие мне там выпало… то есть выпадет…
* * *На небольшой площади перед костелом поставили стол. Его приволокли из корчмы, постарались отмыть дочиста, а потом накрыли тяжелой малиновой скатертью — это чтоб не пришлось ясновельможному воеводе и отцу настоятелю касаться досок, за которыми по праздникам упивается водкой всяческое хамье. А еще воеводские слуги вкопали в землю торчком длинное кривоватое бревно и теперь, переругиваясь и брякая железом, ладили к нему ржавую цепь.
Толпа собралась без приказов да понуканий. Плотное людское скопище казалось таким же серым и пропыленным, как ссохшаяся земля, как выцветшее от многодневного зноя небо.
Люди пришли на зрелище. Нынешним утром многие из них сгорали от нетерпения, дожидаясь у околицы ратников его ясновельможности, или слонялись с дрекольем под окнами бывшей своей доброй соседки — стерегли, чтоб не вздумалось ей улизнуть, скрыться от заслуженной кары.
Устерегли. Вот она, здесь, под бдительной оружной охраной. Черное одеяние, черный платок, черные круги под глазами, а щеки — белее мела, и дрожащие губы искусаны в кровь. Стоит неподвижно, понуро, лишь изредка взглядывает на толпу, и тогда сдержанный людской гомон усиливается, почти заглушая монотонный надорванный голос замкового писаря.
— …насылала сушь на панские и общинные поля, злобными кознями морила скотину, дабы поколебать веру богобоязненных поселян. Известный всем корчмарь Лесь Лученок видал нынешней ночью, как она сеяла на своем огороде некое колдовское снадобье, после чего бормотала невнятные речи, в которых, однако же, угадывалось имя «Сатанаил» — следовательно, призывала диавола. При этом в глазах богомерзкой бабы горели отблески адского пламени, а вокруг слышался явственный шорох чертей…
Толпа слушала плохо. Толпа гудела, как дубрава под ветром, кто-то крестился, кто-то норовил протолкаться вперед, где получше видно. Не каждый же день удается поглазеть на такое! Пышные кафтаны воеводских захребетников, строгие облачения доминиканцев, блеск лат, железный лязг да непривычный шляхетный говор… Пестро нынче на площади, пестро и шумно. Будто праздник пришел.
Праздник… Бездонными трещинами посеклась земля на мертвых, разучившихся плодоносить полях; немногочисленная уцелевшая скотина до того тоща, что ее ветром качает; ночами матери истово молятся, чтобы заснувший с голодным плачем ребенок по утру нашел в себе силы проснуться… Вот она, виновница, подлая ведьма, колдунья — это для нее столб с цепями и костер, которого не может не быть. Скорей бы, скорей!
Злобно ярилось белое мохнатое солнце, душный ветер гнал через площадь пыльные смерчики. Писарь заслонялся ладонями от пыли и хищного света, лицо его взмокло, обличительные слова тонули в надсадном сипении. Мучается человек, себя не щадит… Зачем? Все и так уже успели узнать, что корчмарь Лученок, не мешкая и не дожидаясь утра, поднял на ноги соседей, а сам кинулся в замок. Дорогой он едва не загнал свою клячу, потом долго упрашивал стражу и сумел-таки допроситься до воеводы (к счастью, тот почему-то еще не ложился спать). Выслушав, его ясновельможность воспылал благочестивым рвением и незамедлительно отрядил гонца в близлежащий доминиканский монастырь. И вот — суд. Скорый и гласный.
Хмурится, трет кулаками воспаленные глаза воевода. Тяжко, ох как тяжко ему преть на солнцепеке, да еще после бессонной ночи! Бархатная чуга потемнела от пота, из-под шапки стекают мутные ручейки, но снять шапку нельзя — не обнажать же голову перед холопами! С тайной завистью поглядывает ясновельможный владетель на своего соседа: сухощавый старик в просторной полотняной рясе выглядит так, будто над ним не это же солнце светит.
Писарь смолк, отступил к переминающемуся за спинами господ воеводскому причту. Толпа затаила дыхание, чувствуя, что наконец-то приближается главное. В наступившей тишине слышно было, как воевода негромко спросил отца настоятеля:
— А теперь что делать надобно?
— Согласно закону, одного свидетельства недостаточно. — Доминиканец легонько оглаживал скатерть, будто бы ласкал нечто живое. — Когда обвинитель один либо когда свидетельствующие против преступницы и в ее пользу равны числом, необходимо собственное признание.
Некоторое время воевода рассматривал бледное, словно уже заранее умершее лицо ведьмы. Потом, резко отвернувшись, усмешливо спросил настоятеля:
— Каким же образом добывают признания святые отцы?
Доминиканец оставил в покое скатерть и принялся поглаживать подбородок.
— Ежели вам угодно воспользоваться привилегией карать и миловать ваших подданных, то я не считаю себя вправе давать советы, — проговорил он вкрадчиво. — Если же ваша милость искренне печется о соблюдении церковных установлений, то уместнее было бы отвезти подозреваемую в Вильно и предать суду святой инквизиции.
Воевода улыбнулся — жестко, одними губами.
— Моей милости угодно пользоваться своими привилегиями — и нынче, и впредь.
Настоятель развел руками и промолчал. Ему не хотелось открыто пререкаться с могущественным владетелем края. Однако нынче же вечером в Вильно отправится гонец с подробным письмом.
Под натужный скрип расхлябанной скамьи его ясновельможность обернулся к своим челядинцам, поманил пальцем щуплого ясноглазого человечка с увесистой сумой на плече:
— Готовься. Да чтоб живо у меня, слышишь?
Человечек встряхнул глухо звякнувшую суму, заморгал виновато:
— Нижайше прошу ясновельможного пана… Жаровенку бы мою как-нибудь с телеги снести. Тяжеленькая она, жаровенка-то, одному не сдюжить. И еще огоньку бы…
Воевода не успел распорядиться. Несколько мужиков из толпы метнулись к телеге, поставленной в скудной тени чахнущих от жары тополей («Где?» — «Это вот?» — «Берись, поднимай!»). А на ближней улице уже топотали, вопили истошно: «Криська! Криська, скорей! Пан дознаватель огоньку просит!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});