Александр Лонс - Лавка антиквара
— Ну и хорошо. Да, чуть не забыла, в моем нетбуке что-то глючит. Посмотри потом, а? Я и компьютер — вечная вражда. Позже расскажу, как самостоятельно пыталась чинить нетбук. Зря, зря я поссорилась с умными людьми.
— Это с какими ещё людьми? Я что-нибудь не так понял или пропустил как всегда?
— С умными. После смерти твоего шефа, я же ещё где-то с полгода в этой вашей Москве проработала, в одной компьютерной фирмёшке. Художником. Ну, ты знаешь. Меня там за дурочку держали, стебались всячески, вот и психанула потом. Всё бросила и вернулась в Питер.
— Всё правильно сделала. Москва — безумный город.
— От окружения зависит. От ситуации. Когда в лагере была, лет в двенадцать вроде, первое время очень плохо спала: по дому скучала. Лежала с открытыми глазами и думала — не усну. Но всё равно засыпала. Потом перестала ждать, пока глаза сами закроются, потому как знала: обязательно засну, рано или поздно. С тех пор так и отношусь ко всему неприятному, потому что знаю, что всё проходит. Рано или поздно.
Я не нашел что тут можно сказать, поэтому спросил:
— А сейчас на новом месте нормально спишь?
— Нормально, только сны странные вижу. Пока я у тебя, уже второй раз снятся агрессивные люди с оружием направленным против меня. К чему бы?
— Агрессивные говоришь? Расскажи.
— Ну, приснилось вот, будто иду я к врачу. Не помню к какому, не суть. И вижу в здании, где поликлиника или больница, почему-то расположен киоск с украшениями, а там всякая дивная красота разложена. Ну, выбрала что-то, купила, пошла. Иду почему-то не к врачу, а сразу на выход, в руке мешочек с цацками, и не могу я понять, откуда пришла: вход в здание сквозной. С обеих сторон. В результате выхожу не туда, и местность вокруг совершенно незнакомая, совсем не такая, как вначале. Тут встречаю Маринку. Теперь у меня в руках вместо мешочка с украшениями почему-то коллекция шарнирных кукол. Одна с твоей физиономией. Причем куклы всё голые, с женскими и мужскими анатомическими подробностями. Мы разболтались, кукол показываю, а тут врач подходит. Лечусь не у него, но откуда-то он меня знает, и хочет затащить к себе. Понимаю, что он собирается меня трахнуть, и пытаюсь отбиться. Маринка стоит и молчит, не вмешивается. Он уговаривает, причем очень настойчиво. Я снова отказываюсь, говорю, что не пойду. Тогда его настойчивость становится угрожающей — он достает пистолет и грозит пристрелить, если не пойду. Отдаю подруге своих кукол и иду с ним. Подруга сразу же куда-то исчезает. Заходим в больницу, там я отрываюсь от этого врача. Вбегаю на какую-то кухню, хватаю разделочный нож и несусь дальше. Потом заскакиваю в незнакомую комнату типа врачебного кабинета и забиваюсь там в шкаф. В маленькую щель между дверцами вижу японца в самурайской одежде, который зашел следом. Откуда-то мне известно, что он сообщник того врача. Вся сжимаюсь в шкафу и вижу, что японец взял со стола меч и как фокусник протыкает ими шкаф. В меня не попадает, но потом начинает открывать дверь. Тогда я делаю выпад ножом, но промахиваюсь и в страхе просыпаюсь. Как думаешь, это к чему?
— Не знаю к чему, зато знаю почему, — ответил я.
К этому времени все, что было можно, оказалось съедено, и я тяжело встал из-за стола.
— Ух! Кажется, я объелся! Спасибо, курица по-арабски правда суперская вещь! Классно готовишь! А сны такие, потому, что много японских мультиков смотришь, — с видом умудренного жизнью дяденьки, веско заявил я. — Ещё подспудный страх перед медициной и извращенным сексуальным насилием. Нет?
— Нет. Это от моей общей йебанутости, — весело произнесла художница, выделив несуществующее в последнем слове и-краткое. — А у меня альбомчик издали, видел? Каталог некоторых моих работ.
— Нет, не видел. Что за альбомчик? Покажи! Мне вот третьего дня тоже снился длинный и очень сюжетный сон, который, к сожалению, забыл. Хотел даже записать, но всё выветрилось из головы, пока добирался от постели до компьютера. Кстати, о постели и о снах. Можно я сейчас лягу, усну, да и всё? Понимаю, что свинство, но невероятно хочется, больше суток не спал. Так ты работала, говоришь?
Я свалился на диван и приятно расслабился. Съеденная курица явно шла на пользу.
За моё отсутствие картин действительно сильно прибавилось. По-моему, Маша привезла с собой штуки три, не больше. Ну, может — четыре. А сейчас тут стоял десяток. Причем работы были хоть и без рам, но вполне готовые и явно законченные.
— Это твои? — спросил я, кивнув на холсты.
— Угу, — подтвердила Маша. — А то чьи? Кто ж мне свои-то даст? Пока тебя не было, купила основу и написала вот.
— Ничего себе! С какой же скоростью ты работаешь? Хотелось бы глянуть.
— Тебе лучше этого вообще не видеть, — с неожиданной серьёзностью заявила девушка, — зрелище, я тебе скажу, не для слабонервных.
— Почему?
— Потому.
* * *
С Машей мы познакомились несколько лет назад, когда она только училась в своей «Художке». Девушка ещё не переселилась на Кондратьевский, а снимала комнатку в другой питерской коммуналке, в старом дореволюционном доме на Васильевском острове. Там было четыре комнаты, прихожая, туалет, ванная и кухня. Причем ванную сделали из части кухни уже только в семидесятые годы. В первой комнате проживал ментовский капитан — здоровенный шкафоподобный мужик, с веселым выражением широкого лица и холодными злыми глазами. Иногда он приводил к себе проституток, часов до двух громко с ними развлекался, а потом куда-то увозил на своем круто навороченном джипе. Во второй комнате жила девушка Маша, художница с которой мы делили одну постель, а в третьей, по-моему, вообще никого не было — не помню, чтобы кто-то туда входил или выходил, дверь вечно была закрыта, и, по-моему, заколочена гвоздями. А вот в четвертой обитала Сальми Ивановна.
Сальми Ивановна и есть то величайшее чудо из всего, что мне тогда довелось встретить лично. Я не шучу. Ментовский капитан как-то на кухне поведал мне за пивом удивительную её историю. Сальми Ивановна по национальности была финкой. Девяносто лет. С рождения жила недалеко от Куоккалы, а когда товарищ Сталин устроил финскую войну, совсем молодую Сальми интернировали и отправили в советский концлагерь. Что с ней там произошло, можно лишь догадываться, только потом, когда война с финнами закончилась, девушка получила двадцать пять лет лишения свободы. Если «десять лет без права переписки» означали в те милые годы расстрел, то «двадцать пять» было вполне реальным сроком. Просто никто не мог предполагать, что живой человек способен выдержать столько времени, ведь режим в сталинских лагерях был далек от санаторного, да и климат отличался от курортного не в самую лучшую сторону. Но Сальми выдержала и выжила. Когда в Стране Советской, где так хорошо жить, происходили разные амнистии, Сальми они не затрагивали. Похоже, про неё просто забыли. Родственники не хлопотали, и защищать права одинокой финки было тогда некому. Только в шестьдесят каком-то году, за полгода до истечения четвертьвекового срока, нечто произошло, и её вдруг неожиданно реабилитировали. Вчистую. Если за решетку Сальми попала крепкой красивой молодой девушкой, то вышла оттуда сгорбленной сорокатрехлетней женщиной, со скрюченными узловатыми руками, абсолютно седыми волосами и изможденным лицом старухи. Без родственников, без друзей, без документов об образовании и вообще без какого-либо имущества. Ей предложили выбор: переехать в Финляндию, или остаться в СССР. В Финляндию Сальми ехать отказалась — за двадцать пять лет она почти забыла финский язык, а известных родственников у неё там не сохранилось. Тогда советские власти разрешили жить в Ленинграде, выдали паспорт на имя Сальми Ивановны и выделили крошечную комнатушку с окном, из которого не видно ничего, кроме противоположной стены узкого, словно карцер, двора-колодца. В качестве «бонуса» её трудоустроили сторожем с зарплатой в семьдесят тогдашних рублей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});