Майская ночь, или Утопленницы - Евгений Юрьевич Лукин
— Так и поднялась, — отвечает. — Сабельку перекрестил, помолился: помоги-де, Боженька, булату моему…
— Денег-то хоть много взял?
Изумился Стенька, глянул с укоризной. Ты, дескать, чаво, атаман? Каки-таки деньги? Об деньгах и уговору не было.
Тут-то и смекнули разбойнички, кого к ним Волга примыла.
Встрял есаул (сам из татар):
— Перва встреча, — толкует, заступничает. — Перву встречу и без денег режут. Иначе счастью не бывать.
Насупился атаман. Один глаз прикрыт, другой мигает — и под глаз тот лучше не попадать, потому как атаман Ураков ещё и чародейству был учён.
— Кем служить мыслишь? — спрашивает.
Стенька возьми да и брякни:
— Кошевым.
Усмехнулся Ураков:
— Ишь! Кошевым!.. Тебе тута чаво, Запорожска Сечь? Кашеваром будешь.
Посопел малец, согласился.
А каша у него завсегда пригорала. Хотел его есаул уму-разуму поучить, а тот его уполовником! Заступника-то своего.
* * *
Хворосту в костерок не подбросили ни разу, но он почему-то всё не гас и не гас. Огромная сутулая тень трепетала на бугристой стене пещерки.
— Степан Тимофеевич, — жалобно сказал я. — Но ведь ничего этого не было…
— Чаво не было? — встрепенулся старик.
— Атамана Уракова не было… Головы отрезанной не было… Это ж народное сказание…
— Народу не веришь? — Седые брови шевельнулись угрожающе.
Народу… Тут себе-то поди поверь! Смириться с происходящим означало признаться в собственном сумасшествии.
«Больной! — вспомнилось вдруг. — Не занимайтесь самолечением!»
И поступил я подобно старой моей знакомой. Грибочки она любила. Нажарила однажды целую сковородку, отведала — и чувствует: траванулась. Вызвала «скорую», отомкнула входную дверь, а сама села доедать — уж больно вкусно было. Всё равно ведь приедут — откачают.
Так и я. Мысленно пообещал себе непременно показаться, вернувшись в город, дружку-психиатру, а сам с замиранием продолжил беседу.
Независимо от того, представлял ли собой старикан физическое явление или же существовал исключительно в моём мозгу, кое-какие выводы из его речей прямо-таки напрашивались. Было уже, к примеру, ясно, что передо мной отнюдь не историческая ипостась Стеньки Разина, а именно фольклорная, хотя ещё поди пойми, которая из них хуже.
— Степан Тимофеевич! Я ведь это всё у Садовникова читал…
— Садовников?.. — озадаченно переспросил он. — Чавой-то не помню…
— Да как же вам его помнить!.. — вскричал я, истово прижимая к голой груди влажную одёжку. — Он аж через двести лет родился после того, как вас… на Красной площади… ну… четвертовали…
— Четвертовали, да не того… — зловеще усмехнулся старик. — Четвертовали они… Мне Богом суждено до последнего дня клады хранить да от змеёв страдать… Ну и чаво он? Этот твой Садовник…
— Книжку издал, — растерянно сказал я. — «Сказки и предания Самарского края». Песню про вас сочинил… «Из-за острова на стрежень…»
— А-а… — смягчился, покивал. — Песню слыхал… — вздохнул и добавил сокрушённо: — Раньше-то её чаще играли…
— Так что у вас на самом деле вышло? С девушкой этой…
— С которой?
— Ну… чья голова…
А сам подумал: во даю! Допытываться у легенды, как оно всё было не по легенде, — до такого ещё додуматься надо!
— С девкой-то? — Совсем закручинился старик, брови свесил. — С девкой оно, конечно, всё поиначе… Иду энто я в ту сторону, куды атаман велел, а сам мамыньку с тятенькой споминаю. Не стерпел — заплакал. Малой был ишшо… Тут она. Я слёзыньки-то утёр, говорю: «Здравствуй, красна девица, перва моя встреча!» Шапку снял, перекрестился, вынул сабельку из ножны…
— «Взвилася могучая рука с вострою шашкой кверху…» — в восторге подхватил я, вспомнив, как там дальше.
Оказалось, не так.
— Ага… — враждебно отозвался старикан. — Взвилася она там! Развилася… Гляжу на неё, на девицу эту — и не жалаю в разбойники. К мамыньке с тятенькой жалаю…
— Ну? А она?
— Сперва вроде как спужалась…
— Вроде?
— А то! Спужашь таку…
Замолчал. Почему-то внимание моё привлекла глиняная плошка чуть ли не с тазик величиной, притулившаяся возле одной из бочек. Пустая. Для кого ж это, интересно, поставлено?.. А ведь по преданию один из Стенькиных кладов охраняется большим медведем… Вот только медведя здесь не хватало!
— Дальше-то что было? — спохватившись, прервал я затянувшуюся паузу.
— А сам смекай. Обычай каков? Первой встрече, кто бы ни был, голову долой… Ну тут чаво? Тут хитрость одна есть хитрая. Гляжу: шест лежить. Взял я его, смерил в рост девки энтой, что лишнее — от шеста отсёк, и ну его в мелку щепу сабелькой крошить… На удачу.
— А! То есть вы её как бы… символически?.. Позвольте! А откуда ж тогда голова? Вы ж голову принесли… в плат завёрнутую…
— Ты слухай!.. Поглядела — руками сплеснула. «Болезный ты мой! Да куды ж те в душегубцы-то, недовыростку? Чаво те надо? Голову? На…» Берёть, слышь, собе за уши — и голову-то, прикинь, с собе сымаеть…
— Да ладно!.. — вырвалось у меня.
— Вот те и ладно…
— А вы?
Покряхтел, одолевая неловкость.
— Абдраган вдарил.
— Кто-кто вдарил?
— Ужас объял, — угрюмо перевёл он на общепринятый.
— А-а… как же… кровь?
Замолчал старик. То ли припоминал, то ли придумывал.
— Кровь была… — решил он наконец. — Но, знаешь, така… засохша уже… «На, — говорит, — отнеси атаману Уракову…»
— Стоп! — вконец утратив робость, перебил я. — Чем говорит? Она ж без головы…
— Ну, стал-быть, голову в руках держит, а голова говорит… «Отнеси, — говорит, — атаману Уракову, только верни потом. Плат не забудь…» — и даёть мне плат. Повернулась и пошла, безголовая… С тех пор и стали меня в шайке опасаться… А я вижу уважають, ну и давай озорничать! То кистенём кого брязну, то уполовником… Вот они, бабы-то чаво творять, — крякнув, присовокупил он. — Все, почитай, беды от них…
* * *
Раздавшееся снаружи шипение было настолько громким и неожиданным, что меня подбросило с плахи. На границе кромешной черноты и подвижного розоватого полусвета обозначились две огромные змеи: одна чёрная, другая пёстрая. Я не слишком хорошо разбираюсь в пресмыкающихся, но таких у нас точно не водится. Без пяти минут удавы.
— Полночь, что ли, уже?.. — недовольно спросил хозяин пещерки, тоже приподымаясь со своего седалища.
Я вспомнил, что сейчас должно произойти, и стало мне дурно. Согласно преданию каждую ночь, едва пробьёт двенадцать, к великому грешнику Стеньке Разину приползают эти исчадья ада и терзают — грудь сосут. Потому она у него и разбухла — в бабью. Таково уж ему наказание от Господа Бога.
— П-пошли… в-вон… — неуверенно выдавил я, метнув испуганный взгляд в сторону пистолета. К счастью, сообразил, что резких движений лучше не делать… Кроме того, оружие-то — историческое, я ж не знаю, как с ним обращаться! Если это вообще оружие…