Следователь по особо секретным делам - Алла Белолипецкая
Возможно, для бывшего актера и режиссера Смышляева в этом и содержался какой-то глубокий психологический смысл. Но в самом Николае лишь всколыхнулось уже затихшее было раздражение. Порфирий Петрович отнюдь не входил в число его любимых литературных персонажей. Николай, как и все, сопереживал Раскольникову, а не ему. Так, видно, Достоевский всё и задумал. И еще – Скрябин полагал: изначальным преступлением Раскольникова, которое решило его судьбу, было не то, что он зарубил топором старуху-процентщицу и сестру её Лизавету. Топор – уже составлял часть наказания, которое Раскольников сам себе назначил. А преступление, за которое он себя наказывал, состояло в том, что он выносил в своей душе, а потом еще и изложил в статье, довел до всеобщего сведения идею разрешения крови по совести. Идею, способную уничтожить род людской вернее, чем все топоры в мире, вместе взятые.
– Я готов изложить вам всё, что мне известно, – говорил между тем (дьячок) Андрей Валерьянович. – Как я понимаю, речь пойдет о том расследовании, которое моя следственная группа проводила в Белоруссии?
Вместо ответа Николай сунул руку в пакет из бумаги, вытащил оттуда маленький округлый предмет и показал его Назарьеву:
– Вам знакома эта вещь?
Андрей Назарьев перестал улыбаться и пристально, цепко поглядел на тряпичный детский мячик: очень старый, из выцветшего красного сатина. Швы на нем разлезлись, и наружу выглядывала набивка из грубой волокнистой ткани, напоминавшей джут. К мячику крепилась не слишком длинная веревочка с петелькой на конце – явно предназначенной для детской ручки. Эту петлю Скрябин сейчас надел на свой указательный палец – держал игрушку на весу.
– Нет, – Назарьев качнул головой, – никогда прежде я эту вещицу не видел. У меня хорошая память на материальные объекты – я бы запомнил.
Николай другого ответа и не ожидал. И проговорил – исполняя просьбу того, кто шпионил за ним сегодня на улице Вахтангова:
– Ваш подчиненный, младший лейтенант госбезопасности Данилов, просил меня от его имени извиниться перед вами за то, что он изъял этот предмет из числа улик по делу, над которым вы работали в Минской области. И еще – он попросил передать вам дословно следующее: он с этим делом не химичил. – Скрябин сделал акцент на слове он, как давеча и сам Данилов.
Но Назарьев будто и не услышал второй половины сказанного Скрябиным. С удивлением он вскинул взгляд на Николая.
– Святослав Сергеевич просил мне это передать? Но ведь мы с ним виделись нынче утром. Почему же он сам ничего мне не сказал?
– Понятия не имею.
И тут, похоже, до Назарьева дошел смысл и последней фразы Скрябина.
– Он – не химичил? – переспросил Андрей Валерьянович. – То есть, кто-то другой – химичил?
– А вам самому так не показалось?
Назарьев уставился на Николая со столь явным недоумением, что тот решил: либо его визави чист, как младенец, либо он – актер такого уровня, что и Валентину Сергеевичу Смышляеву даст вперед сто очков.
– Нет, – произнес Назарьев после долгой паузы, – а почему мне должно было так показаться? Что – причиной смерти Соловцова стало не то, что его заморозили в цистерне с жидким азотом? Он умер еще до того, как его в эту цистерну обмакнули?
Миша Кедров издал горлом какой-то сдавленный звук – словно бы он поперхнулся чем-то и пытался прокашляться. Да Николай и сам едва сдержал усмешку.
– Скажите, Андрей Валерьянович, – спросил он, – а какое у вас образование? Какое учебное заведение вы окончили?
В личном деле Назарьева – Николай это хорошо помнил – упоминаний об этом отчего-то не содержалось.
И от этого простого вопроса Андрей Валерьянович смутился так сильно, что краска залила его лицо – вплоть до самых корней рыжевато-русых волос.
– Я, – проговорил он, – в 1927 году окончил Высшие богословские курсы в Ленинграде. Ровно через год после этого их расформировали.
И тут Николай не выдержал: громко, в полный голос расхохотался – хоть и понимал, насколько это не к месту.
– Не в бровь, а в глаз! – выдавил он из себя сквозь смех.
Миша глядел на него удивленно и непонимающе, Назарьев – по-прежнему смущенно, но уже и с заметной обидой.
3
– Извините меня, Андрей Валерьянович, – сказал Николай; отсмеявшись, он снова стал серьезен. – Мой смех – он был не по поводу вашего образования. Хотя теперь мне всё ясно: на богословских курсах свойства жидкого азота не изучают. Однако для «Ярополка» образование сотрудников не играет приоритетной роли. Для нас важно другое. Так что я прошу вас взять в руки эту вещь и дать по ней свое заключение.
И Николай протянул Назарьеву тряпичный мячик. Андрей Валерьянович принял предмет обеими руками, сложив их лодочкой. И прежде всего остального поднес мячик к лицу – к самому носу, чтобы втянуть в себя его запах. А дальше – произошло нечто такое, отчего Скрябин и Кедров одновременно ахнули: лицо Андрея Назарьева, тридцатичетырехлетнего сотрудника НКВД СССР, при вдыхании этого запаха просто-напросто исчезло. И его место заняло лицо маленького мальчика – не более двух лет от роду: кареглазого, с каштановыми кудрями, красивого, как ангелок со старинной рождественской открытки.
– Вот это да… – прошептал Скрябин.
А детский облик Назарьева тем временем начал претерпевать изменения. Ангельское личико мнимого малыша несколько раз дернулось, как бы заколыхалось, а потом черты ребенка трансформировались в лицо юной женщины: тоже очень красивой, имевшей с мальчиком очевидное сходство. Кудрявые волосы и карие глаза у неё были в точности такие же, как у него. Но в глазах этих стояло выражение уже отнюдь не детское: в них читались ярость, обида, страх и мстительная злоба. Скрябину показалось, что взгляд этих глаз остановился на нём, и у него перехватило дыхание – хотя он считал себя человеком отнюдь не робкого десятка.
Но лицо яростной женщины тоже просуществовало недолго. Не прошло и минуты, как оно начало будто растягиваться, как надуваемый воздушный шарик. А черты его сделались резче, грубее – но в то же самое время добрее и простодушнее. Теперь на Николая и Мишу глядел крестьянский детина лет двадцати пяти: с круглым лицом, чувственными, слегка оттопыренными алыми губами, над которыми темнели усы, и с глазами ярко-голубого цвета. Его взгляд выражал одну эмоцию: горе. Причем горе это казалось столь