Майская ночь, или Утопленницы - Евгений Юрьевич Лукин
Озерцо прозрачное, солнышком просвеченное. А атаман-то на дне лежит-почивает! Почешется, перевернётся с боку на бок — и снова дрыхнет. А потому что хитрость знал: есть такая травка, Перенос называется. Положь её семя в рот — и хоть спи в воде, не затопит.
Страсть да и только!
Зато со Стенькой как-то понадёжней, чем с Ураковым. И сам заклят (ну не так, конечно, сильно, как князь Барятинский Юрий Никитич: от того, сказывают, не то что пули — ядра отскакивали), да и шайку свою заговорил. Бывало, прикажут воеводы в них стрелять, а им и горя мало! Стреляют в них, стреляют, стреляют. «Стой-ко-те!» — кричит Стенькина сила. Ну те перестанут стрелять, а они снимут с себя одёжку, повытряхнут пули да ими же в ответ и стрелять начинают.
И раза такого не было, чтобы кто промахнулся!
* * *
— Воеводы? — насторожился я. — Так это уже не разбой, Степан Тимофеевич! Это гражданская война, раз до воевод дело дошло!
— Эк ты сгутарил! — поразился он. — Кака така война?
— Крестьянская! — ляпнул я не подумавши.
— Чаво-о?..
— Н-ну как же… «Я пришёл дать вам волю…»
А ещё филолог! Это ж надо так опростоволоситься! Кем только ни представал Стенька в народных сказаниях: и чернокнижником, и еретиком, и щедрым лихим разбойником, а вот избавителем от крепостного права — ну ни разу! Бояр, правда, вешал и с крепостного раската кидал, но ведь и мужичкам, согласно байкам, от него доставалось: «А пойдём-ка, ребята, в поход по деревням — где что попадётся, всё тащить, зря не бросать!» А те в ответ: «Да уж не проглядим что висло висит!»
А я ему, стало быть, с дура ума про крестьянскую войну…
— Ну-ка повтори-ка… — потребовал он.
Деться некуда — повторил:
— Я пришёл дать вам волю.
— А-а… — Старческое лицо прояснилось. — Так это отговор такой, когда клад берёшь. Дорыл до сундучной крышки — энти самые слова денежкам и скажи. Иначе не добудешь…
Честно говоря, образ Степана Разина как исторического лица всегда вызывал у меня множество сомнений. Взять само восстание. Ну не был он, на мой ненаучный взгляд, его предводителем! Подозреваю, что и единого восстания не было как такового. Бунты — да, были, но каждый сам по себе. Полыхнуло повсюду, атаманов — как грибов поганых. А Стенька-то из них самый отмороженный — вот и врезался навсегда в память народную. Куда ж до него Серёжке Кривому или, скажем, Ваське Усу! В их поступках хоть какая-то логика прослеживалась…
Сохранились, правда, Стенькины воровские грамоты (они же прелестные письма). Рассылал — стало быть, смуту сеял. Хотя кому их было читать, если народ грамоте не учён? Выходит, крамола-то через грамотеев шла…
Нет, всё-таки исторический Разин, я считаю, не шибко достоверен. То ли был он такой, то ли не был. Подлинных документов — раз, два и обчёлся. То ли дело фольклорный: был, есть и будет!
— Степан Тимофеевич, — не удержался я. — А вот прокламации ваши…
— Про… чаво?
— Н-ну… письма… которые вы потом в денежный кувшин засмолили… Вы их правда зарыли на том острове — на Дону?
— В урочище Прорве, что ль?
— Ну да… Под кривою вербой… Их ведь там искали, землю щупами тыкали — так ничего и не нашли. Закляли, небось, кувшин?
— Чаво его заклинать! Не грамоты там были, а заговоры скрижальные…
— Скрижальные?
— На бумаге писанные… Их ишшо поди возьми! Не дадутся.
— Ну а народ-то почему восстал?
Разумеется, я спросил его об этом без особой надежды на внятный ответ. И надежда, естественно, сбылась лишь отчасти.
— Да тут, вишь, — с натугой растолковал он, — колдуешь-колдуешь да и нарвёшься…
— На что, простите, нарвёшься?
— На другое колдовство.
Не понял я его. Попросил объяснить.
— Ну вот сшиблись два колдовства. А от энтого всё вокруг бурлить начинает… Вот и вскинулся народишко.
— А на чьё это колдовство вы нарвались? Неужто князя Барятинского?
— Да и на евойное тоже… — с досадой отозвался он. — Пушки мне кто под Синбирском сглазил? Ён и сглазил — стрелять не стали.
Глава 6. ШАПКА, ШУБА, ЕСАУЛ
Воля ваша, а что-то творилось неладное в нашей пещерке. Такое ощущение, будто где-то рядом работает мощный трансформатор. Сначала воздух просто дрожал, потом возник звук — словно бы в бетономешалке ворочали сухой щебень вперемешку с крупными гвоздями. Я тревожно завертел головой и вскоре обнаружил источник этого шороха, потрескивания и побрякивания.
Не зря мне померещилось недавно, что от цепного бочонка исходит некая вибрация. Теперь он трясся. Оббитые до блеска цепи гудели, с бугристого каменного потолка упало несколько мелких обломков.
— На волю просисси? — понимающе спросил буяна Степан Тимофеевич и оборотился ко мне. — Ты одёжку-то с его сыми… Ослобони… А то ить так с ей и укотитси…
Я поспешил убрать своё барахло с бочонка и еле успел отступить. В следующий миг он сорвался с крюка, грянулся об пол, подскочил и, чуть не хлестнув меня цепью по лодыжке, с громыханием устремился к выходу.
Вскоре за ним последовали и те, что стояли на ковре. Из мебели в пещерке остались лишь пара плах, приземистая бочка, покрытая иконой, да обозначился у дальней стенки ранее не замеченный мною громоздкий сундук — должно быть, с мягкой рухлядью: платьем, мехами… Ну и очажок, понятно, никуда не сбежал. Да и пропылённый насквозь ковёр (всё-таки, наверное, туркменский, а не персидский) по-прежнему лежал пластом.
— Пушшай погуляють…
Я зачарованно глядел в чёрный провал.
— Людей дразните?
— Да вот ишшо! Токо и дел у меня — людей дразнить… Так, золотишко перетряхнуть, а то все монеты заедино слипнутся.
— А-а… Вроде как в тех пушках?
— Во-во…
— А что же вон та бочка с пистолетом не укатилась?
— Дык… Куды ж она с-под иконы денется!
* * *
Скучно стало атаману: едет на белом коне — конь головку клонит. А навстречу мужик бочку дёгтя везёт.
— Стой! — говорит ему Стенька. — Лей дёготь на дорогу!
Вылил.
— Ляжь таперича и катайся!
Лёг мужик, стал кататься. Весь в дегтю извозюкался, в пыли. Шайке потеха — смеются, животики надрывают, один атаман скучен. Заплатил мужику втридорога, призадумался.
— А не сгулять ли нам, братцы, на сине-море?
— На Балхинско-Чёрно[4], небось? — спрашивает есаул (догадлив был).
— Чаво там на Балхинско-Чёрно… На Каспицкое[5] махнём!
Ну на Каспицкое — так на Каспицкое. Там, сказывают, столб есть, где прописано, как Пётр Первый море это высек плетьми за то, чтоб оно не смело вперёд царские