Повелитель света - Морис Ренар
* * *
Справа зеленел заросший пруд. Когда мы поравнялись с ним, наше отражение утонуло в нем, словно сон в летаргии. Меня охватывало все большее и большее удивление.
И все же я постарался ничем не выказать своего изумления при виде новой большой постройки из серого камня, примыкавшей одной стороной к утесу. Постройка эта состояла из двух зданий, разделенных небольшим двориком; двор этот был закрыт от чужих взглядов стеной с воротами посредине, которые в данный момент тоже были закрыты, но оттуда доносилось клохтанье и даже раздался лай собаки, по-видимому почуявшей наше присутствие.
Я отважился прозондировать почву:
– Не покажете мне вашу ферму?
Лерн пожал плечами:
– Возможно.
Потом, повернувшись к дому, позвал:
– Вильгельм, Вильгельм!
Немец с лицом как солнечные часы открыл слуховое окно и высунулся в него. Профессор принялся его ругать на его родном языке так свирепо, что бедняга дрожал всем телом.
«Черт возьми! – сказал я себе. – Вероятно, это по его вине, по его недосмотру, как раз этой ночью вырвалось на свободу нечто такое, чего тут быть не должно».
Когда дядюшка окончил выговор, мы пошли дальше вдоль пастбища. На пастбище находились черный бык и четыре разномастные коровы. Все это стадо без видимой причины эскортировало нас во время нашей прогулки вдоль пастбища. Мой ужасный родственник развеселился:
– Вот, Николя, позволь представить тебе Юпитера. Белая – это Европа, рыжая – Ио, белокурая – Атор, а вот эта, последняя, в очаровательном наряде – можешь называть его каким угодно, дружок: молочным с чернильными пятнами или же угольным с меловыми полосами, – Пасифая.
Этот экскурс в область легкомысленной мифологии заставил меня улыбнуться. По правде сказать, я готов был ухватиться за первый представившийся предлог, чтобы немного рассеяться; у меня была чисто физическая потребность в этом. Кроме того, я так проголодался, что мог думать лишь о том, как бы удовлетворить чувство голода. Поэтому меня притягивал только замок: там мне дадут поесть. И эта мысль чуть не заставила меня пройти мимо оранжереи, не обратив на нее внимания.
Было бы очень жаль. Старую оранжерею расширили, пристроив к ней два больших флигеля; насколько можно было разглядеть за опущенными шторами, все было сделано очень тщательно с применением всех новейших усовершенствований. Вся постройка целиком походила на что-то среднее между дворцом и колоколом и производила довольно неожиданное и сильное впечатление.
Такая роскошная оранжерея посреди всей этой разрухи? Я с не меньшим изумлением обнаружил бы фонтан наслаждений в монастыре.
Во времена моей тетушки львиная комната предназначена была для гостей. Она освещалась – и теперь освещается – тремя окнами, помещенными в нишах, вроде альковов. Одно окно выходит на ту сторону, где находится оранжерея, и снабжено балконом; другое смотрит на парк: сквозь него я увидел пастбище, за ним пруд, а совсем вдали павильон, который исполнял роль Бриарея; третье окно располагалось напротив восточного крыла, из него я увидел окна моей прежней комнаты – с опущенными шторами – и в перспективе весь фасад замка, заслонявший от меня вид налево.
Я почувствовал себя в этой комнате как в гостинице. Ни одна вещь не будила во мне воспоминаний. Картина Жуи, потрескавшаяся от времени, снятая со стены и брошенная куда-то в угол, прежде украшала ее яркой раскраской своих львов. Балдахин над кроватью и шторы были украшены теми же изображениями. Между окон симметрично висели две гравюры: «Воспитание Ахилла» и «Похищение Деяниры», которые были так сильно испорчены сыростью, что с трудом можно было рассмотреть лица; убранство довершали недурные нормандские часы, футляр которых напоминал поставленный вертикально гроб – и эмблема, и мера времени. Все это было старомодно и неприглядно.
Я с наслаждением умылся довольно жесткой водой и переодел белье. Барб принесла мне, причем вошла не постучав, тарелку простого крестьянского супа, ни звука не ответила мне на высказанное мною сочувствие по поводу ее щеки и тяжеловесно испарилась, как гигантский эльф.
В гостиной никого не было, не считая двух теней.
Маленькое креслице, обитое черным бархатом с двумя желтыми кистями… Потерявшая форму подушка, которую я когда-то так удачно назвал жабой, разве я мог увидеть ее снова, не воскресив на ней тени моей милой сказочницы, моей славной тетушки? А тень моей матери – более строгой, с которой я не смел шутить, – разве я могу не вспомнить, как она облокачивалась на твои подлокотники, милое кресло, если только ты на самом деле кресло, а не что-нибудь другое?
Все осталось по-старому до мельчайших деталей. Начиная со знаменитых белых обоев с цветочными гирляндами, кончая ламбрекенами из серого шелка, обшитыми бахромой, – все удивительно сохранилось. Набитые шерстью подушки по-прежнему округляли поверхность диванов и кресел, и время не сделало более плоскими сиденья банкеток и пуфов. Со стен мне, как и в детстве, улыбались все мои усопшие родственники: мои предки, дедушки и бабушки – пастели-миниатюры, мой отец гимназистом – дагерротип; на камине были прислонены к зеркалу фотографические снимки в бумажных рамках. Групповая фотография большого формата привлекла мое внимание. Я снял ее, чтобы лучше рассмотреть. Это был мой дядюшка в обществе пяти мужчин и большого сенбернара. Фотография была сделана в Фонвале: фоном служила стена замка, и можно было узнать лавровое дерево в кадке. Любительский снимок, без фирмы. На карточке Лерн выглядел добрым, мужественным и веселым – словом, был похож на того ученого Лерна, каким я рассчитывал его увидеть. Из остальных пяти я узнал только троих – это были три немца, остальных двух я никогда не видел.
В этот момент дверь открылась так внезапно, что я даже не успел поставить карточку на место. Вошел Лерн, мягко подталкивая перед собой юную барышню.
– Мой племянник Николя Вермон – мадемуазель Эмма Бурдише.
Мадемуазель Эмма, надо полагать, только что выслушала от Лерна один из тех резких выговоров, на которые он был такой мастер. Это видно было по ее растерянному выражению лица. У нее не хватило сил даже на то, чтобы любезно улыбнуться; она ограничилась неловким кивком. Я же, поклонившись, боялся поднять глаза, чтобы дядюшка нечаянно не узнал того, что творилось в моей душе.
В душе? Если под этим словом понимать совокупность способностей, выделяющих и возвышающих человека над остальными животными, то я думаю, что лучше будет не компрометировать моей души в данном случае.
Хотя мне небезызвестно, что всякая любовь в своей основе и представляет животное стремление полов к соединению, все же порой случается, что дружба и уважение облагораживают это чувство.
Увы! Моя страсть к Эмме осталась навсегда на