Магда Сабо - Лань
Дома я уложила Пипи, нагрела крышку и дала ему положить на живот; грелки здесь не было; потом снова ушла бродить и вышла на мол. Было затишье, виднелись огни на противоположном берегу; из «Русалки», где я оставила вас, доносилась музыка. Кто-то плыл на лодке вдоль берега, весла опускались в воду почти беззвучно. Было тепло; небо и озеро сияли яркими звездами. В то время я уже с трудом выносила тебя. Старалась не подходить к телефону, когда ты звонил, не садилась с тобой за один стол, не допускала тебя к своим губам – и при этом улыбалась, уверяла, что люблю тебя, что день без тебя для меня потерян, я даже играть тогда не могу. Я прекрасно знала, что Эльза раздражает Ангелу, а тетя Илу никогда не умела с ней ладить; ты – единственный, кого она слушается, кто напоминает ей, чтоб она завязала горло шарфом и не забыла пообедать, прежде чем мчаться в приют, названный именем ее брата.
Когда ты утром прислал за мной Манци, было еще совсем рано, я еще Не вышла из ванной; спустилась я к тебе веселая, с торчащими своими косичками, похожая на озорную девчонку, и попросила прощения, что вечером сбежала от вас. Мы пошли с тобой вдоль озера в село, у меня была с собой корзинка, и мы купили у священника яблок. Я шла на полшага впереди тебя, приплясывая и дурачась, пела всю дорогу, передразнивала коз, грозила машинам или изображала испуг, когда они сигналили. Вся я была сплошная улыбка. А думала в это время о комнате, где еще спит Ангела, об обставленной по-городскому комнате в крестьянском доме, где на стене, рядом с гобеленовой дамой в стиле рококо, сидит Иисус в Гефсиманском саду и косится на сдвинутые вместе неуклюжие кровати; думала о том, что вчера вечером, когда вы ложились спать, ты закрыл ставни на окнах, чтобы утром Ангелу не разбудил слишком рано солнечный свет, и в постели придвинулся к ней.
Тебе не так уж трудно было бы показать, что твоя привязанность к Ангеле, с тех пор как мы любим друг друга, стала иной, что ты теперь по-другому относишься к ней и к ним ко всем. Но ты всюду таскал ее с собой, убивал себя переводами, чтобы оплачивать счета за ее платья и выполнять все ее прихоти; кроме того, ты платил за телефон тети Илу и за установку электрического бойлера у Эльзы: после смерти дяди Доми они никакой пенсии не получали, а того, что перепадало им за Эмиля, не хватало даже на полмесяца. Ты остался прежним – с той разницей, что теперь ты любил меня. Я же целовала тебя, как будто играя на сцене и заранее планируя: в такой-то момент у меня подогнутся колени, податливой станет спина, потом я, совсем расслабившись, повисну у тебя на руках; только так я могла перенести отвращение, переполнявшее меня рядом с тобой. Ты был мне в тягость – но я не могла так вот взять и освободиться от тебя. Даже когда я плясала вокруг тебя на тропинке, бегущей вдоль берега, – я с гораздо большей охотой занялась бы любым другим делом, чем быть с тобой. Наши собирались ехать в Бадочонь, мне хотелось к Хелле, к Пипи, к кому угодно; я бы даже с Ваней согласна была поболтать, только чтобы не быть с тобой. «Подожди, я тебя сниму!» – сказал ты, когда мы подошли к повороту, где двойной ряд тополей окружал крохотную полянку. Мимо бежала собака, ты поманил ее к нам, я присела возле нее. Хорошо бы лежать сейчас в постели, читать что-нибудь, или валяться на песке, положив голову на спину Пипи, уплыть за буй и загорать, опустив завязки на купальнике – только не быть с тобой, пока Ангела спит дома, а ты стоишь здесь с фотоаппаратом в руках. Косички мои свесились вперед, собака принюхивалась ко мне. «Улыбайся!» – просил ты, и я послушно улыбалась в объектив.
13
«Здесь покоится Дюла Шокораи, ожидая обещанного Иисусом воскресения.А также до гроба оплакивавшая его вдова, Клара Бенедек-Шокораи».Под именами отца и матушки я не сделала никакой надписи, даже даты рождения и смерти; да и имена их пришлось высечь лишь потому, что таков был порядок. Я и так знаю, когда они умерли, а другим – какое до этого дело!
В детстве самым большим развлечением для меня был день первого ноября, когда нужно было идти на кладбище со свечами, поминать усопших. Я с нетерпением ожидала, когда уже с моста покажутся огни. Кладбище было за железнодорожной насыпью, по ту сторону моста; семейная усыпальница Мартонов с ангелом виднелась издалека. Когда мы шли мимо нее к могиле прадеда Энчи, матушка всегда осеняла себя крестом и припадала на одно колено на ступеньках склепа; в часовню, стоящую на холмике над усыпальницей, мы не смели входить: в это время там собирались молиться все Мартоны, матушка не хотела им показываться из-за отца. Уже с моста можно было различить каждую могилу; на кладбище как будто был карнавал, веселые огоньки свечей трепетали в холодном, промозглом ноябрьском сумраке. Были могилы, где горели свечи с руку толщиной; недалеко от дедушки лежал генерал, у которого на могиле была даже негасимая лампада с красным андреевским крестом посредине; этот крест я однажды украла и спрятала в дровяном сарае под опилками. Матушка держала меня за руку, а отец брел за нами – но только в первые годы: потом ему нельзя было выходить из дому в сырую погоду, так что мы ходили на кладбище вдвоем с матушкой, а еще позже я одна: матушка боялась даже на час оставить отца одного. Свечки у нас были толщиной с мизинец; прилепив их на надгробный памятник прадедушки Энчи, я зажигала их и потом ходила от могилы к могиле смотреть, кто как празднует этот день.
Однажды я попала на кладбище вместе со школой; дело было весной, с нами были и Гизика и Ангела: хоронили мужа нашей классной дамы. У могилы мы должны были петь, а потом можно было не возвращаться в школу. Мы шли на кладбище по трое: Ангела и Гизика обсуждали вопрос, какие будут у них подвенечные платья. В весеннем свете кладбище выглядело не таким красивым, как в ноябре, когда небо готово было навалиться на землю; весной ветки наливались жизнерадостной силой, и могилы казались нелепыми и ненужными в ярком сиянии дня. «Я выйду замуж в восемнадцать лет», – сказала Ангела; Гизика, как робкое эхо, повторяла за ней: «И я тоже, я тоже!» Я пинала ногой комья земли; Ангела говорила о фате и о церкви. Мы пропели молитву и по дороге домой снова заговорили о свадьбе. Гизика стала составлять меню свадебного застолья, голос у нее сразу стал уверенным, она перечислила множество блюд – и к каждому свой сорт вина. Ангела слушала ее с восторгом. Они пробовали втянуть в разговор и меня, но я буркнула, что никогда не выйду замуж, чем крайне их удивила. Над нами хлопали крыльями птицы, классная дама плакала, все было сверкающим, веселым, весенним. Ангела раскраснелась под мартовским солнцем. Я думала о том, кто это возьмет меня, такую, замуж, и о том еще, что если и захочет кто-нибудь взять, я все равно за него не пойду, раз у меня нет подвенечного платья.
Ночью, под портретом Юсти, я вспомнила, как страстно хотела однажды, чтобы ты умер. Гизика как раз сменила компресс у меня на ноге и не ложилась, сидела на краю кровати, глядя на меня внимательно и серьезно, как в детстве, когда не понимала чего-то и ждала от меня объяснений. Я закрыла глаза: не свет меня беспокоил, а этот взгляд; меня только на сцене рассматривали так пристально, когда на голове у меня был парик, или крылья за спиной, или я изображала мальчика – а так вот только ты смотрел на меня, и взгляд твой словно говорил, что и это мое лицо – лишь маска, а под ней есть другое лицо, настоящее, и тебе очень хочется на него посмотреть. Когда мы были вдвоем с тобой, ты изучал меня; а в начале, когда с нами бывала еще и Ангела, ты следил и за ней.
Ангела почти никогда ничего не просила: она мало ела, пила только сухие, вина; ты до тех пор изучал меню, пока не находил что-нибудь, что ей все-таки было по вкусу, и она благодарно, по-детски улыбалась тебе, пока медленно, словно бы против воли, ела выбранное тобой блюдо. Однажды мы ужинали на горе; Пипи запаздывал, потом позвонил и сказал, что не может прийти: он как раз был до неприличия увлечен какой-то смазливой девчонкой. Был удивительный вечер, холодный и звонкий, горы сверкали в свете заката. Ангела зябла даже в пальто, ты опасался, что она простудится, и уговаривал нас пойти домой. У меня никакого желания не было уходить; я сказала, чтобы вы шли без меня, и долго смотрела на вас, пока вы спускались к автобусной остановке, видела, как вы сели, и проводила глазами автобус, бегущий по серпантину дороги, пока он не стал далекой светящейся звездочкой. Я читала «Макбета», курила, наслаждалась осенним холодом; мои открытые Руки и ноги без чулок стали твердыми и холодными, словно камень. Когда я увидела, что ты возвратился, идешь между столиками в наброшенном на плечи пальто, сунув руки в карманы, и взглядом ищешь меня, – я отложила книгу и сигарету. Ты был лишним, я не хотела тебя, ты меня утомлял. Мне тошно было смотреть, как ты кормишь Ангелу, как берешь ее за руку повыше локтя, чтобы перевести через улицу на каком-нибудь перекрестке; вы оба мне осточертели, ничего не меняло даже то, что ты меня любишь, что ты вернулся, хотя завтра у тебя две лекции в университете, а за ужином ты сказал еще, что всю ночь будешь работать, чтобы выполнить дневную норму перевода.