Владимир Березин - 89.Группа Тревиля
Ксения вдруг спросила, помню ли я её тогда, в свои двадцать лет.
Я медленно, будто верньером, открутил время назад.
Тогда я ухаживал за её сестрой и мало обращал внимания на девочку-подростка, что жалась к косяку маракинской квартиры. Иногда мы посылали её в магазин, когда нам было лень отрываться от разговоров о науке. Сейчас я понимаю, какими жестокими мы были, и не только к этой девочке.
Как отвратительно самонадеянны мы были, но это всякий понимает про себя, когда вспоминает прошлое и себя в нём.
Ксения сказала, что прекрасно помнит, во что я одевался: в полосатую самовязанную кофту, застёгивающуюся на молнию. Точно — я уже и забыл про это сам, точно: самовязанную, с чёрной молнией-трактором, страшным в то время дефицитом. Кофта была вязана из голубых, синих и чёрных ниток, её связала моя мать. И вот я забыл всё это, а она помнила.
Ксения вдруг положила свою узкую ладонь на мою руку.
— А ведь я, Серёжа, была влюблена в тебя тогда.
Она закинула голову и медленно выдохнула.
— Я тебя больше жизни любила, а нашу Констанцию вовсе хотела отравить.
— Это Миледи может отравить Констанцию, а тебе нельзя.
— Я знаю. Знаю. Но всё равно — очень сложно смириться с судьбой не Констанции, а этой девочки-служанки… Англичанки… Как её звали — Китти? Бетти? Ты помнишь, как её звали?
— Кэт, кажется.
— Да. С этой ролью смириться сложно, но я смирилась, я понимала, что вы все меня просто не замечаете, поэтому прожила целую воображаемую жизнь с тобой, в которой мы ругались, ссорились, сходились и расходились.
А потом я поступила на филфак — отец этого, кажется, так и не заметил. Он говорил, что его дело воспитывать и духовно развивать своих детей, а пелёнки и прочие заботы не для него. Но филология ему была не интересна, и с развитием как-то не вышло. Потом мать забрала меня к себе и вот я прожила долгую-долгую спокойную жизнь вдали от вас и от отца.
И замуж я вышла медленно, и развелась также медленно и спокойно, будто двигаясь в какой-то вате.
В общем, это была жизнь рыбы в аквариуме.
А вчера, когда мы столкнулись с тобой на бульваре, я вдруг поняла, что этой жизни будто бы и не было. Нет, не на похоронах отца, там ты был ужасно гадкий и совершенно пьяный — я даже испугалась, а именно на бульваре.
— Да, когда я к вам пришёл, я уже был нехорош.
— Не то слово! — Она тихонько засмеялась, а потом продолжила: — А вот на бульваре ты был совершенно другой, куда лучше. Ты был как затравленный волк, но не упавший духом, а просто тревожный, всё ещё опасный для загонщиков. Вот ты какой был.
И тут мы поцеловались.
Это вышло как-то просто и естественно.
— Я не очень хороший волк, — сказал я. — Я пугливый волк.
— Ты волк, который увидел флажки и пока не знает, как поступить.
Она пришла ко мне, когда я уже лёг.
Я страшно заскрипел кроватью, отодвигаясь, чтобы дать ей место.
— Я боюсь, — сказал я.
— Нет. Не надо бояться. Есть только мы, и больше ничего нет.
— Это как?
— А вот так. Есть только мы. Хочешь, я тебе помогу?
— Ну вот уж нет. — И мы крепко поцеловались. Она перевернулась на спину и сказала:
— Мне стыдно. Мне отчего-то с тобой стыдно — я ведь знаю тебя столько лет. Ты знаешь, я воображала себе, как у нас это могло быть.
— И как?
— По-моему, жуткая порнография.
— Это всё от невинности.
— Да, когда у тебя мало возможностей, воображение ужасно разыгрывается. Просто ужасно — а, чтобы ты знал, женское воображение куда более развратно, чем мужское.
— Догадываюсь.
— Ничего ты не догадываешься.
— Нет, догадываюсь. Я прожил много лет в пуританской стране. То есть, понимаешь, Америка — это такая большая страна, в которой всё есть. И жуткая политкорректность, за нарушение которой тебя со свету сживут, и прямая противоположность этой политкорректности. Городок, в котором последний раз убили человека в 1925 году — какого-то бутлегера. Я не помню, хотя я жил в этом городке. Ну и рядом большой город с кварталами, куда полицейские без надобности стараются не заезжать. Там всё есть — меня поэтому коробит, когда мои друзья здесь глупости говорят. Впрочем, мои друзья там говорят ровно такие же глупости… Итак, тебе не должно быть стыдно. Ну? Ну что?
— Это отдаёт инцестом. Нет, не надо. Мне стыдно, и я боюсь.
— Нет. Зайчонок мой.
— Ну прошу тебя.
— Ну и не надо. У меня и так по уши проблем, и у тебя много проблем, и у нас обоих множество проблем, и ни к чему становиться лишними проблемами друг друга.
— Дурак. Я люблю тебя.
— И я люблю тебя.
— Нет, я тебя люблю много лет, и мне сейчас стыдно за всё. И муж мой был в общем-то хороший человек, а я не любила его, и у нас потом не очень хорошо всё получилось. Я тебя люблю много лет, а ты меня любишь два дня. Я тебе верю, ты действительно это чувствуешь — но два дня. У тебя стресс, это бывает — и тогда мужчины совершенно серьёзно думают, что они испытывают сильные чувства. Они думают, что должны испытывать очень сильные чувства, и — щёлк! — начинают их испытывать. А потом стресс проходит, и у некоторых проходят и чувства.
— А у некоторых не проходят.
— Да, по-разному бывает. У меня муж был офицером, я тебе не рассказывала этого, а это важно. Он был хорошим офицером, награды там всякие, звания. Его гоняли по горячим точкам в командировки, но он несмотря ни на что сохранил себя.
Нет, не в смысле струсил — наоборот, у него было два ранения, и я Бог знает чего натерпелась, когда он в госпитале лежал. Он себя сохранил в психическом смысле — никакого там ужаса видений и кошмаров, не орал, просыпаясь посреди ночи. Не пил, чтобы снять стресс — нормальный спокойный человек, но он думал, что после стресса нужно испытывать повышенные эмоции. А этого вовсе не нужно — с тем, кого любишь, нужно испытывать простые чувства. Это, знаешь, как втягивать живот — все мужчины втягивают живот рядом с красивой женщиной — даже если втянуть живот они не могут физически. Так вот любовь — это когда не нужно втягивать живот и не надо ничего особенного делать.
А мужа как-то послали в Чернобыльскую зону — как раз когда там что-то случилось, и мутанты совершили прорыв на Киев. До Киева там, конечно, никто не дошёл, но туда быстро накидали уйму войск: кроме ООН, украинцев, наших, белорусов и поляков, там кого только не было. Муж вернулся тогда довольно напуганный, у него были большие потери в части.
И я видела, что он напуган, у него дрожали руки, а он считал, что этого нельзя показывать, он изо всех сил крепился, чтобы казаться более мужественным. Я всё хотела сказать — ну давай вместе напьёмся, давай что-нибудь начудим… И в этот момент я поняла, что я его не люблю. Семь лет пыталась себя убедить, что люблю, даже сама себя запутала, а тогда окончательно поняла, что так делать нельзя.
— С пониманием.
— Ничего ты не понимаешь, а я так люблю тебя. Положи мне руку на голову, — сказала она, и я положил ей руку на голову и стал гладить. Мы обнимались как подростки, и она плакала.
В этот момент я почувствовал, что кроме этой женщины, что лежит сейчас рядом со мной, у меня в жизни ничего нет. Это был сладкий и горький итог моей жизни — в том возрасте, когда люди обрастают не просто семьями, а когда взрослеют их дети, когда у них крепкий дом, и на семейные праздники собирается человек по сто, у меня не было ничего. Ни работы, ни дома, ни особых сбережений.
Я был потенциальным убийцей, и только один человек в мире был посвящен во все подробности этого дела, и этот человек верил мне. Это был хороший счёт, лучший, чем всё, на что я мог рассчитывать.
— Знаешь, — сказала она. — Я хочу с тобой целоваться. Я вообще не любила никогда целоваться, сама не знаю почему. У меня были замечательные мужчины, очень техничные, но мне никогда не нравились поцелуи, что-то в них было слюнявое, гадкое. У меня к тому же очень хорошее обоняние, я нюхаю хорошо.
Стоит перед тобой красавец, а ты чувствуешь, что он только что сидел в «Макдоналдсе» и ел сандвич с луком. Представляешь? А теперь я, кажется, не могу поцеловать тебя, я не умею.
— Совсем это и не нужно, — ответил я благородно.
— Нет. Я хочу тебя поцеловать.
— Ты знаешь, в одном хорошем романе девушка тоже говорила так, а потом спрашивала: «Куда же нос?».
— Действительно, куда же нос?
— Понятия не имею. Он куда-то потом девается. Втягивается, наверное.
— Мы разберёмся. Ты, главное, никуда не пропадай.
Мне захотелось сказать что-нибудь остроумное, чтобы скрыть собственный страх перед тем, что я сам боялся пропасть, но я удержался. Ничего не надо было — ни острить про жён декабристов, ни про охоту на меня, ни про красные флажки… Ни про Серого Волка.
— А ты как относилась к лабораторным мышам? — спросил я вдруг. — Тебе было их жалко?
— Ты знаешь, не было. Сама удивляюсь — я, видимо, всю жизнь, пока жила в семье биологов, мышей не воспринимала как существ, которых можно жалеть. Ну вот собаку можно жалеть или кошку. А мыши для того и созданы.