Сьюзен (Сюзанн) Коллинз - Рождение огня
Хеймитч останавливается, чтобы убедиться, что я не потеряла нить. Либо он просто уже закончил свою речь.
Ничего себе, сколько приходится проглотить в один присест! Что, оказывается, существовал некий тщательно разработанный план, в котором я была лишь пешкой, как была пешкой в Голодных играх. Меня использовали, даже не поставив об этом в известность. В Голодных играх я хоть, по крайней мере, отдавала себе отчёт, что со мной играют.
Мои так называемые друзья были куда более скрытными.
— И вы мне ничего не сказали. — Я каркаю точно так же, как и Дельф.
— Ни тебе, ни Питу мы ничего не сказали. Мы не могли рисковать, — говорит Плутарх. — Я даже боялся, что ты в течение Игр обмолвишься о моей промашке с карманными часами. — Он вытаскивает из кармана часы и проводит большим пальцем по стеклу, на котором загорается сойка-пересмешница. — Конечно, когда я показывал тебе их, я лишь давал тебе намёк на арену. Как наставнику. Думал, что таким образом это может стать первым шагом на пути к завоеванию твоего доверия. Мне и в страшном сне не могло присниться, что ты опять угодишь в трибуты.
— Я так и не могу понять, почему ни я, ни Питер не были поставлены в известность об этом плане, — упрямо говорю я.
— Да потому, что как только силовое поле было прорвано, они бы постарались схватить тебя в первую очередь, и поэтому чем меньше ты знала, тем было лучше, — объясняет Хеймитч.
— В первую очередь? Почему? — недоумеваю я, пытаясь угнаться за ходом его мысли.
— Да по той же причине, по какой все мы были согласны умереть ради того, чтобы ты осталась жива, — говорит Дельф.
— Ничего подобного, Джоанна пыталась убить меня!
— Джоанне пришлось дать тебе как следует по башке, чтобы отключить тебя и вытащить следящий чип из твоей руки. А потом она отвела от тебя Брута и Энобарию, — втолковывает Хеймитч.
— Что?.. — У меня пухнет голова. Лучше бы они прекратили трещать все по кругу. — Понятия не имею, что ты...
— Мы обязаны были тебя спасти, потому что ты — сойка-пересмешница, Кэтнисс, — говорит Плутарх. — Пока ты жива, жива и революция.
Птица, брошь, песня, ягоды, часы, крекер, платье, вспыхивающее огнём... Я действительно сойка-пересмешница.
Та, что выжила назло всем проискам Капитолия. Символ восстания.
Это то, о чём я заподозрила, встретив в лесу Бонни и Сатин, беженцев из Восьмого. Хотя я вообще-то никогда толком не догадывалась о такой своей значимости. Опять же, я и не должна была догадываться. Вспоминаю, как цинично насмехался Хеймитч над моими планами убежать из Дистрикта 12, поднять собственное восстание, как осмеял само предположение о существовании Дистрикта 13. Всё это была только развесистая клюква. И если он был способен ломать такую комедию, прячась за маской сарказма и пьянства, причём играл свою роль так долго и так убедительно, то о чём ещё он был способен соврать, не моргнув глазом? Я знаю, о чём!
— Пит, — шепчу я, и сердце у меня падает.
— Другие охраняли Пита, потому что если бы он умер, то, как мы знали, тебя тогда в союзе было бы не удержать, — говорит Хеймитч. — А мы не могли пойти на риск оставить тебя без защиты. — Он произносит это сухо и бесстрастно, но он не в силах скрыть серую тень, набежавшую на его лицо.
— Где Пит? — Моё карканье переходит в шипение.
— Его подобрал капитолийский планолёт, вместе с Джоанной и Энобарией, — говорит Хеймитч. И, наконец, у него хватает совести потупить взгляд.
Строго говоря, я невооружена. Но никому не советую недооценивать вред, который можно нанести ногтями, особенно, когда тот, на кого кидаются, не ожидает нападения. Я бросаюсь прямо через стол и рву ногтями физиономию Хеймитча, оставляя глубокие, сочащиеся кровью царапины и чуть не выдавив ему глаз. И мы оба орём и поливаем друг друга ужасными оскорблениями, и Дельф пытается вытащить меня из комнаты, и я знаю — Хеймитч еле сдерживается, чтобы не порвать меня в клочья, но я сойка-пересмешница! Я — сойка-пересмешница, спасение моей жизни и без того требует слишком больших усилий.
Чьи-то другие руки помогают Дельфу управиться со мной, и вот я опять распята на своём столе, не двинуться, запястья и лодыжки притянуты ремнями к поручням, так что я в ярости колочусь головой о поверхность стола, снова и снова... В руку мне вонзается игла, и голова начинает так страшно болеть, что я прекращаю борьбу и попросту вою, вою жутко, вою, как умирающий зверь, пока не срываю голос.
Наркотик успокаивает, но сон не приходит, и я брошена в омут тупой, изматывающей боли. Это длится это, по-моему, целую вечность. Они снова ставят мне капельницу и разговаривают со мной мягкими, успокаивающими голосами, но до меня смысл их слов не доходит.
Все мои мысли — о Пите, о том, что он тоже сейчас лежит на таком же столе, а они пытками и муками стараются вырвать у него информацию, которой он даже не имеет!
— Кэтнисс, Кэтнисс, прости меня, — голос Дельфа доносится с соседней кровати и проникает в моё помутившееся сознание. Наверно потому, что мы с ним оба испытываем боль одного рода. — Я хотел вернуться за ним и Джоанной, но не мог пошевелить и мизинцем...
Я не отвечаю. Благие намерения Дельфа Одейра значат для меня не больше, чем прошлогодний снег.
— Ему придётся не так тяжело, как Джоанне. Они очень быстро выяснят, что он ничего не знает. И они не убьют его, если решат, что смогут использовать его против тебя, — продолжает Дельф.
— В качестве наживки? — спрашиваю я у потолка. — Так же, как они используют Энни, да, Дельф?
Я слышу, как он рыдает, но мне всё равно. Они, по всей вероятности, не будут даже подвергать её допросу, она уже далеко — не вернёшь. Она сделала это ещё тогда, годы назад — сошла с ума и всё. У меня есть неплохие шансы кончить тем же самым. А может, я уже схожу с ума, а ни у кого не хватает духу сказать мне об этом. Во всяком случает, чувствую я себя как полная идиотка.
— Лучше бы она умерла. Лучше бы все они умерли, и мы тоже. Так было бы лучше для всех, — твердит он.
М-да, ну что на это скажешь... Я, во всяком случае, не вправе возражать, поскольку сама бродила со шприцем в руке и намерением убить Пита, когда наткнулась на их тёплую компанию. Но хочу ли я на самом деле, чтобы Пит умер? Нет, я хочу... хочу, чтобы он вернулся ко мне! Но он никогда больше не вернётся. Даже если силы повстанцев и сумеют свергнуть правительство Капитолия, можно быть уверенным: последним приказом президента Сноу будет перерезать горло Питу.
Нет. Я никогда больше его не увижу, он не вернётся. Так что... лучше бы он умер.
Но сам Питер — разделяет ли он это мнение или намерен продолжать борьбу? Ведь он так силён и такой отменный лжец. Считает ли он, что у него есть шанс выжить? И придаёт ли он этому какое-нибудь значение, если даже считает, что есть? Он вообще не рассчитывал выжить. Он заранее распрощался с жизнью. Возможно, если он знает, что меня спасли, то он даже счастлив. Счастлив от осознания того, что выполнил свою миссию — не дать мне умереть.
Думаю, я ненавижу его ещё больше, чем Хеймитча.
Я ухожу. Не разговариваю, не отвечаю, отказываюсь есть и пить. Пусть накачивают в мою руку, что хотят, этого всё равно недостаточно, чтобы заставить жить человека, потерявшего волю к жизни. Мне даже приходит на ум забавная мысль, что если бы я умерла, то Питу, возможно, подарили бы жизнь. Пусть бы и не на свободе, а безгласым слугой или ещё что-то в этом роде, ожидающим прибытия будущих трибутов из Дистрикта 12. А потом он бы нашёл возможность бежать. Фактически, моя смерть всё ещё могла бы спасти его!
А если бы и не смогла — неважно. Вот возьму и помру назло всем! Пусть потом Хеймитч мучается совестью. И кто — Хеймитч! Которому я доверяла. В руки которого я вложила самое дорогое, что у меня было. А он предал меня. Использовал меня и Пита в качестве пешек в своих Играх.
«Видишь, вот почему никто не хочет вовлекать тебя в свои планы», — сказал он.
Это правда. Никто в здравом уме на пушечный выстрел не подпустит меня к своим планам. Потому что я не могу отличить друга от врага.
Многие приходят ко мне и заговаривают со мной, но я отгораживаюсь от их слов. Они значат для меня не больше, чем щёлканье насекомых в джунглях — далёкое и бессмысленное. Но опасное, если неосторожно приблизиться к ним. Как только чьи-нибудь слова начинают пробиваться к моему сознанию, я принимаюсь выть, и вою до тех пор, пока мне не вкатывают хорошую дозу болеутоляющих, и всё — меня оставляют в покое.
Так идёт до тех пор, пока как-то раз я не открываю глаза и не вижу, что на меня смотрит тот, от кого я не смогу отгородиться. Он не станет ни уламывать, ни разъяснять, ни думать, что может изменить моё поведение мольбами и просьбами, потому что кто-кто, а он точно знает, чем меня пронять.
— Гейл, — шепчу я.
— Привет, Кошкисс. — Он наклоняется и отводит прядь волос с моих глаз. На одной стороне лица у него — совсем свежий ожог. Рука подвешена на перевязи, под шахтёрской рубашкой видны бинты. Что с ним случилось? Как он-то сюда попал? Что-то там, дома, произошло невероятно ужасное.