Повести Невериона - Сэмюэл Рэй Дилэни
Яхор, оставив его под дождем, вошел в шатер.
– Госпожа…
– Я передумала. – Миргот, хмуро глядя из-под крашеных черных косичек, уложенных на лбу кольцами, взяла с низенькой табуретки медный кувшинчик и подлила масла в висящую на цепях лампу. Огонь ярко вспыхнул. – Приведи другого, ты ведь знаешь, что мне нравится. Вкусы у нас, я бы сказала, схожие.
Яхор снова приложил кулак ко лбу, склонил голову в синем тюрбане и вышел.
Он уже знал, кем заменить Нойеда. Когда он в первый раз постучался в дверь караульной, сонный страж повел его между глинобитных бараков туда, где спали десятники. Здоровенный раб спросонья обругал евнуха, но тут же и засмеялся, услышав о визирине. Проводил Яхора в другой, еще более смрадный барак, вывел ему Нойеда – все это вполне добродушно. Покореженная физиономия десятника напоминала свиное рыло, немытые волосы слиплись, но он был силен как бык и достаточно грязен, чтобы удовлетворить какое угодно извращенное желание.
Стражник второй раз за ночь отпер дощатую дверь барака и вошел внутрь вместе с Яхором, светя плюющимся смолой факелом. Дым поднимался к стропилам, тараканы разбегались от света и сыпались сверху. Яхор, ступая по склизкому земляному полу, подошел к первому с краю рабу, спящему на соломе, и откинул истрепанную холстину, которой тот укрывался.
Раб заслонился рукой и пробурчал:
– Опять ты?
– Идем со мной, – сказал Яхор. – Теперь она хочет тебя.
Раб, щуря красные глаза, сел, потер заскорузлыми пальцами толстенную шею.
– Хочет, чтоб я?.. – Он нашарил в соломе разомкнутый ошейник, защелкнул его на шее, потряс головой, высвободил застрявшие волосы. Встав во весь рост, он показался евнуху вдвое больше, чем был на деле. – Чтоб обратно впустили, – пояснил он, поддев ошейник пальцем. – Ну, пойдем, что ли.
Так Горжик провел ночь с сорокапятилетней Миргот – довольно романтичной особой в тех узких рамках, которые она отводила для личной жизни. Самые страстные и самые извращенные любовные игры редко занимают больше двадцати минут в час, и, поскольку главной проблемой Миргот была скука (а похоть служила лишь эмблемой ее), рудничный раб под утро вступил в разговор с визириней. На руднике развлечений нет, кроме тех же разговоров, и понаторевший в них Горжик потчевал Миргот разными занимательными историями – как своими, так и чужими, как правдивыми, так и выдуманными. Горжик развернулся вовсю – он понимал, что утром его отправят назад, и терять ему было нечего. Пять его злых шуток визириня нашла смешными, три замечания о человеческом сердце – глубокими. В целом он вел себя почтительно и предельно открыто, давая понять, что надеяться ему в его положении не на что. Он уже предвкушал, как будет рассказывать об этой ночи за миской приправленной свиным жиром каши – хотя сначала придется отработать десять часов, не выспавшись, и ничего больше он на этом не выиграет. Он лежал на потном шелке, пачкая его своим телом, смотрел, как раскачиваются в полосатом шатре давно погасшие лампы, слушал суждения визирини о том о сем, порой задремывал и надеялся лишь, что ему не придется за все это расплачиваться.
Когда щели между полотнищами шатра озарились, Миргот села. Прошуршав шелком и мехами, всю ночь украшавшими любовные труды Горжика, она кликнула евнуха, а рабу приказала выйти.
Он стоял, голый и усталый, на влажной, вытоптанной караванщиками траве. Стоял и глядел на шатры, на черные горы за ними, на небо, уже желтеющее над верхушками сосен. Он мог бы сбежать сейчас, но очень устал, и его наверняка бы поймали еще до вечера.
Миргот между тем сидела раскачиваясь, натянув шелковое покрывало до подбородка, и размышляла вслух.
– Знаешь, Яхор, – говорила она тихо (живя в замке, где тебя окружает столько людей, поневоле приучаешься тихо говорить по утрам), – на руднике этому мужчине не место. Я говорю «мужчина», и выглядит он как зрелый муж, но на самом деле он совсем еще мальчик. Он, конечно, не гений, ничего похожего, но неплохо говорит на двух языках и на одном даже немного читает. Глупо держать такого в обсидиановых копях. И знаешь… я у него первая и единственная!
Горжик, прикрыв глаза, все так же стоял и думал, что мог бы сбежать.
– Идем, – сказал ему евнух.
– Назад? На рудник? – фыркнул Горжик.
– Нет, – молвил Яхор таким тоном, что раб насторожился. – Ко мне в шатер.
Все утро Горжик провалялся в евнуховой постели – не столь роскошной, как у визирини, но довольно богатой, а столиков, стульчиков, шкафчиков, сундуков, фигурок из бронзы и глины у евнуха было куда больше, чем у Миргот. Между провалами раба в сон Яхор находил его добродушным, ворчливым, ровно настолько любезным, сколько можно ожидать ранним утром от усталого рудокопа, – и подтверждал мнение визирини, что делал далеко не впервые. Через некоторое время он встал, намотал тюрбан, извинился – без всякой надобности, поскольку Горжик тут же уснул, – и вернулся к Миргот.
Горжик так и не узнал, о чем они там говорили, – но кое-что в их беседе могло удивить его и даже глубоко потрясти. В молодости визириня сама ненадолго попала в рабство и принуждена была оказывать унизительные услуги одному провинциальному вельможе, до того похожему на ее теперешнего повара, что на кухню она старалась не заходить. Рабыней она пробыла всего три недели: пришла армия, огненные стрелы полетели в узкие окна дворца, и плохо выбритая голова вельможи долго перелетала с копья на копье. Освободившие ее солдаты были невероятно грязны и покрыты татуировками, а после того, что они сотворили при всех с двумя женщинами из дома вельможи, она сочла их буйными сумасшедшими. Но их начальник был союзником ее дяди, которому ее и вернули в относительной целости. Этот краткий опыт внушил Миргот стойкое отвращение как к институту рабства, так и к институту войны – последнюю могла оправдать лишь отмена первого. Аристократы, смещенные драконами двадцать лет назад и лишь недавно вернувшие себе власть, нередко подвергались такой же участи, но взгляды Миргот разделяли не все. Нынешнее правительство, не будучи открытым противником рабства, не было и рьяным его сторонником, а малютка-императрица постановила, что при дворе у нее не будет рабов.
Солнце пробудило Горжика от сна, где его мучили голод и боль в паху, а одноглазый парнишка, весь в парше, пытался сказать ему нечто очень важное.