Василий Гавриленко - Теплая птица
И тут же пожалел об этом. Конунг Сергей побагровел.
— Что?
— Ну да. И по морде дал. Но — не сильно.
— Сволочь!
Конунг Сергей в возбуждении ударил кулаком по подлокотнику.
— Если ты скажешь об этом на трибунале, Лукашенко конец.
Доев тушенку, я положил ложку на стол. Ничего я не скажу на трибунале. Черт с ним, с Лукашенко.
— Благодарю за тушенку, конунг.
Он кивнул.
— Постой, Ахмат, еще есть время.
Конунг Сергей наклонился вперед и понизил голос.
— Слушай, а ты не расскажешь мне, как это произошло?
— Что это?
— Ну, как ты потерял отряд?
Лицо толстяка светилось любопытством; любопытство сидело в каждой морщине, в каждой складочке кожи, блестело в глазах.
Рассказать ему о Николае, о ЧП, о том, как покачивались на веревках освежеванные тела Самира и Машеньки, о Кляйнберге, о питерах? Рассказать о Паше? Рассказать, как сдавливает сердце животный страх, и Теплая Птица трепещет где-то в горле, готовая покинуть клетку?
— Молчишь? Понимаю, — толстяк вздохнул и поднялся с кресла. — Эта любовь лишь твоя и трибунала. Третий — лишний.
Он засмеялся.
В комнату вошел стрелок.
— Конунг, машина готова.
Я кивнул Сергею и вышел за конвоиром.
Метель плясала над сугробами, былье колыхалось. Черная обледенелая машина никак не желала заводиться; шофер, сражаясь с ней, неистово матерился. Конвоир глядел в одну точку перед собой, держа автомат на коленях.
Наконец, тронулись. За окном поплыла Вторая Военная. Бараки, плац, снова бараки. Снуют стрелки, из труб идет сизый дым. Жизнь, такая, какая она есть. Ни плохая, ни хорошая. Та, что есть. Этой жизни нет дела до меня, до трибунала, который мне грозит смертью, до моей мечты о Серебристой Рыбке, до моей любви к Марине. Кем ты себя возомнил, Христо? Кем меня возомнил? Муравьи, вознамерившиеся перетащить в свой муравейник весь лес — со столетними соснами, кустами жимолости и медведями-шатунами.
Вот и башня. Приехали. Но… Что это?!
Я открыл дверцу, выпрыгнул на снег. Конвоир вскрикнул: «Куда?» и — за мной. Но я не собирался бежать (как отсюда убежишь?), а просто замер, глядя на виселицу в форме креста, установленную перед входом в административное здание. Склонив на бок припорошенные снегом головы, на ней покачивались два тела. Веревки — скрип-скрип.
Женщина.
Горло повешенной бабы, чье тело, как колокол било над площадью голой.
И подросток. Вернее, мужчина, похожий на подростка.
Букашка и Христо.
Рев убиваемого животного вырос в груди, но не вырвался на волю, а лишь заморозил душу. Я оцепенел, превратился в скованный льдом труп.
— А этих три дни, как повесили, — охотно сообщил конвоир. — По личному распоряжению Лорд-мэра. Сектанты, мать их. Отловили в резервации — и в галстуки.
— Двоих? — хрипло спросил я.
— Да. Бабу и мутанта-недоростка. Баба визжала, как свинья, а мутант ничего так держался. Когда ему петлю накинули, стал что-то орать про новый мир и возрождение. Идиот, блядь.
Значит, Марину не поймали. Или — поймали, и она сейчас там, в сырых казематах ОСОБи?
Что мне делать? Куда бежать? Марина!
Я метался в себе, как зверь в клетке. Но снаружи это состояние, видимо, никак не проявлялось, потому что конвоир совершенно спокойно достал из кармана папиросы, закурил, предложил мне. Я выхватил папиросу из желтоватых пальцев.
— Эка ты по табаку изголодался, — посочувствовал конвоир, чиркая зажигалкой.
Я жадно затянулся. Поперхнулся, закашлялся. Снова затянулся. Черт подери, нужно успокоиться. Во что бы то ни стало нужно успокоиться. Марина, возможно, еще жива. Обязана быть живой.
— Пойдем, — потянул меня за рукав конвоир. — Поглазел — и хорош.
— Секунду, браток.
Я шагнул к Христо, посмотрел в искаженное смертью лицо. Заголенные руки трупа в черных пятнах, разрезах. Пытали… ОСОБь всегда пытает. Сказал ли ты им про меня? Верю, что не сказал.
Снова — этот нутряной рев. И как только мое нутро не взрывается?
— Что, трупов никогда не видел? — спросил конвоир и засмеялся.
Еще бы — смешно: в мире зла никогда не видеть трупов.
Я не ответил.
— Идем.
Конвоир зашагал в противоположную от башни сторону.
— Эй, — окликнул я. — Куда тебе приказано меня доставить?
Он посмотрел через плечо, сплюнул на снег.
— На твою квартиру. И запереть. Заседание трибунала, вроде как только завтра.
Ну что ж, хотя бы так. У меня будет время привести в порядок мысли, обмозговать, успокоиться; наконец, просто выспаться.
Я ошибся. Когда конвоир запер дверь, и пространство комнаты обступило меня, стало еще хуже.
Я улегся на пахнущую плесенью кровать. Из темноты соткалось лицо Марины, улыбающейся, счастливой Марины, такой, какой она была, когда мы шли через Джунгли. А у повешенной Букашки изо рта вывалился синий язык… Черт!
Бросился к двери. Ударил ногой по плотно сбитым доскам.
— Эй, там, выпусти меня.
Тишина.
— Выпусти, гад!
Ударил плечом.
Тишина.
Конечно, конвоир ушел восвояси, — в падлу стоять на морозе.
Я обрушил на дверь очередной удар, и заметался по комнате.
Марина!
Я свихнусь здесь.
Упал на кровать, лицом в соломенную подушку. Плесень.
Надо было идти с Олегычем и Шрамом. Что мне теперь делать? Как пережить эту ночь?
Или, может, уже утро, там, снаружи? И только здесь ночь?
Мало-помалу усталость одолела (сказались несколько тревожных дней).
Серая пелена застлала глаза, затем она расцветилась.
«Широкая площадь. Эшафот. На эшафоте — стеклянная банка. В банке — Серебристая Рыбка. Плавает кругами, шевелит плавниками и жабрами. Толпа. Тысячи, нет — миллионы глаз. Ни лиц, ни рук, ни ног — только глаза. И шепоты. Шелест шепотов. «Нам не слышно нового мира, мы хотим жить, как живем». Кроме банки с рыбкой, на эшафоте — виселица в виде креста и два человека. Марина и … И — палач. Вместо маски — противогаз. Вместо топора — сковородка. Совсем не похож на палача. Но я знаю — это он. Сковородка раскалена докрасна, но палач как ни в чем ни бывало, держит ее голой рукой. У Марины собраны в пучок волосы. Лицо усталое и печальное. На ней — куртка Снегиря.
— Казни! — ревет в нетерпении толпа.
— Он ни в чем не виновен, — пытается докричаться до людей Марина, но голос тонет в неистовстве толпы.
— Казни!
Палач смеется. Смех из-под противогаза похож на клокотанье воды в чайнике.
— Доставай его, — бросает палач Марине.
Девушка отрицательно качает головой.
— Давай же!
Она шаг за шагом приближается к банке, достает трепещущую рыбешку.
— Бросай.
Рука Марины разжимается, Серебристая Рыбка летит на сковороду, подскакивает и замирает на красном железе, медленно превращаясь в уголь.
Палач срывает противогаз».
Киркоров!
Я сел на постели.
Совсем забыл про Киркорова!
Я представил: Киркоров и Марина прячутся от особистов в бункере — вдвоем, плечом к плечу, дыханье к дыханию. Рука Киркорова на Марининой талии… Нет, — этого быть не может, она скорее умрет, чем даст этому ублюдку прикоснуться к себе.
Черт подери, да где же утро?!
У двери раздался шум. Я вскочил.
Свет хлынул в комнату, скомкал ночь и отбросил в угол.
— На выход, — сказал появившийся на пороге конвоир. В руке он держал тяжелый амбарный замок.
Мне захотелось броситься на этого человека, обнять его, а затем — убить, или наоборот, — сначала убить, потом обнять.
Конвоир насмешливо оглядел меня.
— Тяжелая ночка?
— Пошел ты.
Он ухмыльнулся, обнажив ряд желтых мокрых зубов.
— Трибунал ждет.
— Мне надо посрать, — буркнул я.
— Валяй. Только скорее.
Сквозь щели в двери дощатого сортира я видел затылок конвоира, видел двух стрелков, стоящих поодаль. Есть ли хоть малейшая возможность сбежать?
Нет такой возможности.
Ну что заставило меня прийти сюда, рисковать Теплой Птицей? Игрок Андрей никогда не поступил бы так.
— Эй!
Доски скрипнули под ударом кулака.
Я отворил дверь и вышел из сортира.
— Руки за спину, — приказал конвоир.
Я повиновался.
3
Воспоминание о Паше
Сначала я не видел лиц людей, сидящих передо мной, — только три темные фигуры за длинным столом. Затем под потолком, моргнув, вспыхнула лампочка, осветив неширокое квадратное помещение без окон, большую часть которого занимал стол. Два мужчины и женщина смотрели на меня. Прежде я никого из них не видел.
За спинами членов трибунала — знакомый зеленый плакат «Будущее зависит от тебя». Вот сейчас, — как никогда — не зависит.
— Конунг Ахмат, прошу вас, сделайте шаг вперед, — сказала женщина. Голос у нее был мягкий, лицо широкое, доброе.