Александр Зорич - Стальной Лабиринт
Вот увидит простой, как бутерброд с докторской колбасой, Сысоев, что приглашенный высокий гость разозлился — и устроит этому рыжему-конопатому «вырванные годы». Три наряда вне очереди или что похуже. Чтоб неповадно было третировать сына Самого.
Это соображение удержало майора и от сарказма, и от гнева.
— Да, это правда. Я действительно старший сын Александра Павловича Растова. И хотя я очень горжусь своим отцом, я с детства мечтаю, чтобы меня воспринимали как самостоятельную личность, в отрыве от жизни человека, которому я обязан столь многим.
В аудитории оживленно зашептались. Как видно, каждый второй примерял ситуацию на себя.
Остальные вопросы были, на придирчивый взгляд Растова, вполне приемлемыми.
— Есть ли в нашей армии тяжелые плазмометы, подобные «Ваджрам»?
— Какого вы мнения о перспективах «тэ четырнадцатых»?
— Почему клоны так быстро сдались?
Встреча затянулась дотемна и закончилась долгими аплодисментами.
Растроганному Растову подарили позолоченный сувенир и попросили расписаться в книге почетных гостей…
А потом все они долго фотографировались, громко смеялись и болтали на высоком крыльце… Было так здорово, что даже недоверчивое растовское сердце растаяло — его растопили озорные глаза кадетов.
Домой Растов отправился пешком, или, как непременно выразился бы мичман Игневич, «пешкодралом», — майору страсть как хотелось окунуться в теплое молоко неспящего летнего города, в ночную свежесть бульваров, в снедные ароматы поздних кафе, в сладкие наваждения цветочных палаток, туго набитых инопланетными цветами, названий которых он не ведал…
Стоило отрадному и возбуждающему лекционному мороку отступить, как мыслями Растова вновь неотвязно овладела Нина.
И, проваливаясь в беспокойный сон вечером того долгого дня, он пообещал себе, что завтра с самого утра вновь займется Восемьсот Первым парсеком.
Поиском возможности X-связи. Наведением справок об эвакотранспортах. И своими чувствами, кстати…
Проснувшийся с рассветом, он сделал то, что надо было сделать сразу же, но что мешала сделать его врожденная мучительная застенчивость.
Он зашел на Покровку, на квартиру к приемным родителям Нины.
…Глухая консьержка с раскосыми глазами, старая дубовая дверь на втором этаже. Оплывшая от возраста кнопка звонка. Потертый коврик.
«Сколько раз Кеша стоял на этом коврике и вот так же ждал, пока ему откроют?» — вдруг подумалось Растову.
Однако впервые мысль о брате в контексте Нины и отношений с Ниной не показалась Растову ни опасной, ни щемяще неловкой. Не иначе как Стальной Лабиринт забрал себе и его сомнения, и его боль.
Приемный отец Нины, Федор Фомич, за те годы, что они не виделись, из чопорного чиновника превратился в заядлого пенсионера, будто сбежавшего из передач канала «Золотой возраст», и стал добряком-рыбаком, неисправимым болтуном и сумасшедшим кроссвордоманом.
Клавдия Ивановна, приемная мать Нины, без остатка посвятившая себя домашнему очагу, считай, не изменилась, разве чуточку усохла и построжела.
В квартире висела аура благополучного стариковства, а дверь в бывшую Нинину комнату была заперта…
Выяснилось, что о Нине и ее судьбе в эвакуации чета Белкиных знает не больше, чем сам Растов.
Также — к удивлению майора — оказалось, что чета Белкиных переживает по этому поводу значительно меньше него самого.
«Родина слышит, Родина знает», — таким был лейтмотив речей пенсионеров, которые были настроены в том духе, что, «когда будет надо», здоровые и совершенно анонимные силы, представляющие дорогое Российское государство, тотчас возвратят «их Ниночку» домой, целой и невредимой.
— Вы уверены, что, когда представится возможность, она прилетит в Москву, а не, например, назад, на Грозный? — спрашивал Растов озабоченно.
— С такой негодяйкой, как Нина, ни в чем нельзя быть уверенным! Она всегда фокусничает! — сердито отвечал Федор Фомич. — Но она обещала, письмом, в июне, что, «когда будет можно», обязательно приедет нас повидать…
С позволения Федора Фомича и Клавдии Ивановны, Растов оставил для Нины короткую записку в тщательно заклеенном белом конверте.
В записке были те самые слова, которые Растов не сказал тогда в джунглях, на посадочной площадке в виду «Андромеды». Не сказал, хотя, конечно, нужно было.
«Просто люблю тебя. Сейчас живу у своих родителей в Москве. Немедленно свяжись, когда вернешься. Твой, твой К. Р.».
Пока Растов лечился и дебютировал в качестве лектора, 12-й танковый полк возвратили на Землю.
Теперь официальный титул полка удлинился на одно слово. Слово это появилось после «Шепетовский» и «Бейрутский». Было оно странноватым: «Гельский». (Какой-то полиглот — кажется, Сечин — пошутил, что, мол, это от английского слова girl.)
А вот боеготовый состав полка сократился всего-то до трех десятков исправных единиц. Сто десять боевых машин пошли в безвозврат, еще семьдесят, в том числе все танки Т-14, с поля боя были эвакуированы дивизионным рембатом.
Падеж матчасти в полной мере коснулся и роты Растова.
После самоубийственно отважной атаки Лунина на полнокровный танковый полк врага — когда земля горела под огнем «Ваджр» — все «тэ четырнадцатые» остались без двигателей.
«Их приговорили беспощадные боги моторесурса», — резюмировал образованный Лунин.
Полковые ремонтники смогли поднять со дна реки утопленничка — тот самый танк, который сверзился со взорванного моста у Последней Заставы.
К этой восьмерке калек прибавился и девятый — «Динго». По странной случайности, ему досталось меньше всех. У него всего-то выкрошились ведущие звездочки и сгорели оба сервопривода башни.
И наконец, десятый из тех Т-14, с которыми рота начала свой боевой путь, невезучий «шестьдесят третий», сгорел от ПТУРов и ушел в безвозврат.
В ремонтном ангаре Кубинки машины были расставлены в порядке возрастания степени повреждения, так сказать, от здоровых — к больным.
«Динго» стоял первым.
День был выходным, но для Растова ангар, конечно, открыли.
Увидев «Динго», майор едва не прослезился… Он подошел к нему и погладил по пегой броне. Пули и осколки кусками сбили желтую краску пустынного камуфляжа. Под ней открылась зеленая заводская грунтовка, а кое-где и первородная броня…
Растов вдруг осознал, что помнит и понимает историю каждой глубокой отметины.
Вот эта россыпь листовидных сколов на правом борту башни — от гранатометов Мастера Нага. Тогда очереди гаденыша срезали с «Динго» обе пусковые установки «Шелестов». Чудо еще, что пробитые осколками ракеты не взорвались…
А вот этот след — точно юла ввинтилась — сработавшая гелевая защита «Юшман-2». Это тогда, перед ПТОРом, когда они нарвались на засаду «Аташ-Палангов»…
— Бедняга ты бедняга, — нежно вздохнул Растов. — Как еще вообще жив…
Оставив «Динго» в покое, он пошел в глубь неосвещенного ангара.
На иные машины было больно смотреть. Особенно на Т-14 комвзвода Галушкина. Бесшабашно храбрый лейтенант умудрился заиметь три сквозных пробития подкалиберными. Правый борт его «тэ четырнадцатого» еле держался на последнем уцелевшем сварном шве. И тем удивительней, что в экипаже Галушкина не было даже легкораненых!
«Вот и не верь после такого в агнелов-хранителей», — подумал Растов.
Совсем не то было со следующей машиной, бортномер «пятьдесят четыре». Она имела только одно пробитие диаметром с карандаш. Но экипаж «пятьдесят четвертого» погиб в полном составе.
В этом горестном поминальном трансе Растов пробыл бы еще долго, если бы на пороге объятого сумерками ангара не появилась… Нина!
Это была ее фигура в прямоугольнике яркого света. Ее быстрая неуверенность.
Об этом кричала тысяча мельчайших частностей — угол разворота головы, дерзкая пружинистость конского хвостика, недальний отлет руки, держащей матерчатую сумочку.
То, что это Нина в разлетающейся шелковой юбке цвета моря, а не просто случайная женщина, спьяну забредшая в ангар после дня рождения живущего неподалеку товарища полковника, Растов ощутил как-то вдруг и каждой жилочкой своего тела.
«Но как она меня нашла?»
— Костя! Ау! — несмело позвала фигура на пороге, вглядываясь в сумерки. — Костя, ты здесь?
— Нина?! Да! Здесь! — крикнул Растов и тотчас рванул вперед, к дверям, как будто призер к близкой финишной ленте… Конечно, сразу пожалел об этом: заболели сразу все раны, закружилась голова, даже ссадины на спине — и те зачесались.
Растов остановился, громко застонал и тут же, застеснявшись, сглотнул стон.
Пришлось перейти от бега к страстному ковылянью.
Наконец они все же обнялись.
И эти мгновения — мгновения выстраданного воссоединения их небалованных ласками тел, которое они оба, черт возьми, заслужили, — показались Растову лучшим из того, что случалось в его богатой на впечатления жизни.