Александр Лаврентьев - Неформал
Открыл я дверь в комнату и нос к носу с Длинным столкнулся. Черные глаза у Длинного были, как два блюдца. Еще бы! Я только что едва свободы не лишился.
А Длинный, натурально, обниматься полез. Я его даже понюхал, решил, что он пьяный. А он трезвый, как стеклышко. Я-то думал, что они гуляют тут вовсю без меня, а они, оказывается, ни-ни: сидели, меня ждали. А тут сначала Маришка прибежала с воплями, что меня убивают, а сразу же за ней Ромберг пожаловал, словно учуял старый лис, что мне в самом деле вот-вот хана придет. Ну а как Длинный увидел на моей ноге стреляную рану, так вообще чуть не взвыл, что его там не было, а то бы он Джокеру башку бы открутил собственными руками.
А при чем тут Джокер, если день такой невезучий?
Короче, через полчаса после ухода Ромберга к нам потихоньку Шнурок с Лысым пробрались, а потом и Серега пришел. Ну мы выпили немного и поговорили, вообще хорошо так посидели. И всем нам было жалко, что Длинный уезжает. Хотя Шнурку с Лысым-то что, они все равно нас на два года младше. А вот Серега тоже пожалел, одноклассники как-никак. Мы повспоминали, кого когда к нам в интернат привезли, и так получалось, что самый старый тут все-таки Длинный, потом еще пара человек, а потом уже я. А Чику сюда вообще привезли из ювенального СИЗО. Было ему тогда только двенадцать, и он уже кого-то убил, кажется, одноклассника. Тот еще отморозок. А Маришку сюда перевели за попытку суицида, сначала она год провела в Кащенко, а потом уже ее сюда родители сдали. Им, оказывается, некогда было дочерью заниматься. Ну-ну. Здесь-то явно есть кому ей заняться, только ни папочке, ни мамочке до этого уже нет никакого дела. Бедная Маришка…
А потом я возьми и ляпни, что Джокер, по-видимому, из семьи конви. И все сразу замолчали. А Длинный мотнул головой и тихо так сказал:
– А знаешь, Шурыч, конви ведь тоже люди. Я их не знаю, и ты их не знаешь, как их можно за что-то осуждать? И кто знает, поставь их рядом, конви этих и Ромберга, кого бы ты выбрал?
Вот за это я и люблю Длинного, за то, что он всегда может все точки над «i» расставить. И всегда так: прямо тютелька в тютельку… Прямо все, как есть…
Но тут Серега и спрашивает, мол, все это так здорово Длинный сказал, а как все-таки по поводу терактов? Ведь конви мирных людей взрывают. А Длинный вздохнул так и говорит:
– Не знаю я, Серега, но может быть, конви тоже разные бывают, а может быть, это вообще не они все взрывают?
– А кто тогда? – Шнурок и Васька так и подались вперед, послушать.
– Не знаю, – говорит Длинный. – Может, шпионы Североамериканских штатов, а может, китайцы. А может, – тут его голос упал до шепота, – такие как Ромберг, чтобы мы всех боялись и их слушались.
– Да ну брось! – сразу же закричал Серега и руками замахал. – Кому это надо, свой народ взрывать? Да это точно конви, я тебе говорю. Зуб даю! Не может быть такого, как ты говоришь!
Но тут я уже понял, что все мы пьяные, и что надо нам по домам, то есть по койкам, и посмотрел на часы, хоть и расплывалось все перед глазами. Да и разговоры такие разговаривать никому на пользу не шло. Может, сейчас Ромберг сидит в своей пыточной и слушает нас, дураков, а завтра придут комиссары из БНБ и загребут всю компанию.
На часах было три ночи. Хорошо, что сегодня дежурит лидер Натали, а то другие давно бы нас разогнали, еще и докладную бы накарябали. Но вставать-то нам все равно надо было в семь утра, а спать осталось четыре, и мы потихоньку расползлись по своим комнатам и кроватям…
….Утром мы с Длинным расстались. Я в школу пошел, а он в комнате остался. За ним батя должен был приехать в десять. Ну обнялись мы с ним, похлопали друг друга по спинам, а потом я хотел Длинному цепочку свою подарить, с подковкой. Хвать – а цепочки-то нету. Потерял. Ну, где потерял, теперь уже не найдешь, может, в подземке, может, когда ножиком махал, а может, это плата такая за то, что я вчера живой остался. Но что-то подарить Длинному мне надо было, и я вытащил серебряную цепочку, которую мне Джокер дал, и подарил. А Длинный опять носом зашмыгал, да и я едва-едва сдерживался, как девчонки мы с ним, одним словом. А потом я в школу ушел. Сидел я на уроках, смотрел на наших учителей, слушал всю ту чушь, которую они нам впаривали изо дня в день, про великих Патриархов и про то, какие мы теперь крутые, когда всех победили, и думал, что нет у меня больше друга…
Хоть волком вой.
А на второй перемене перед физкультурой ЧП случилось.….Сначала никто ничего даже не понял. Просто словно прошло что-то такое по коридору, как сквозняк. А потом стало слышно, что где-то бегут, и сквозь стены уши такой пронзительный крик резанул:
– Димку убили!
И в классе вдруг тихо стало. Замолчал Серега, который бубнил что-то у доски, затихли девчонки у окна, всегда они там шушукались, даже когда учителя на них орали, просто спасу никакого от них не было, и даже, кажется, все мухи, сонно жужжавшие на окнах, тоже замолкли. А потом снова как резанет по ушам:
– Димку убили! – и опять, уже другой истошный голос:
– Шнурка замочили!
А я даже забыл, что Шнурка Димкой зовут! Как же так? Всегда ведь знал, а тут – как из головы вылетело! И тут меня словно кто ударил, подхватился я, а вместе со мной еще пятнадцать человек класса. Как вылетел в коридор, не помню. Помню только, что из других классов тоже все бежали, а потом я на заднем дворе оказался. Охранник уже был там и махал руками, орал, что туда нельзя, но такую массу народу разве удержишь? Как они нас не затоптали, я не знаю. Толпа – сила: ни ума, ни совести, одни инстинкты. Ну тогда я как заору:
– Бобма! Под ним бомба лежит! Щас рванет!
Они и назад бросились так же быстро, как сюда прибежали. Но недалеко, там ведь новые ученики сзади подпирают. Всем охота посмотреть, как выглядит мертвый Шнурок, чтобы было потом чем малолеток по вечерам пугать. Но тут как раз все лидеры подоспели и учителя, и директор прибежал и сразу орать начал, короче, оттеснили толпу. А мы с вохровцем рядом стоим, и вохровец глядит на меня даже благодарно. А я и не смотрю на него, я на Шнурка смотрю. А он маленький такой, словно ему не четырнадцать, а только десять лет, в пыли лежит. Лицом в газон уткнулся, в траву, значит, зеленую. А в траве одуванчик растет. Конец августа, а он желтый, этот одуванчик. А еще под Шнурком пятно черное расплылось. А на курточке его, прямо на спине, лежит цепочка. Золотая такая цепочка, с подковкою. Моя цепочка. У меня и без этого ноги ослабели, а тут и вовсе чувствую, земля куда-то в сторону едет. Вохровец этот посмотрел на меня и говорит:
– Шел бы ты отсюда, парень, а то белый весь.
Я и расслышал-то его не сразу, а как расслышал, так сразу и пошел прочь сквозь толпу. Да и вовремя, наверное, навстречу как раз Ромберг протискивался. Мы с ним едва не столкнулись. А еще я в толпе глаза Маришки увидел. Она, оказывается, все это время рядом стояла и цепочку эту видела. И по глазам я понял: знает она, чья это цепочка. Ну а потом я шел куда-то, шел, а она меня догнала и просто рядом пошла. Я остановился, хотел ей улыбнуться, а у самого губы трясутся, ничего сказать не могу. А она вдруг взяла да и обняла меня, ну у меня совсем крыша поехала. Обхватил я ее, чувствую, трясет меня всего, и теперь уже не пойму от чего: то ли от того, что друзей у меня теперь совсем не стало, и самого, кажется, вот-вот пришьют, то ли от того, что чувствую через толстовку ее грудь. И еще тепло ее тела. А она лицо ко мне подняла и говорит:
– Ты хоть понял, Шурыч, что это тебе предупреждение?
А я, конечно, не отличник, но и дураком меня назвать трудно. Прекрасно понял, откуда ветер дует. А у нее глаза такие, что сразу ясно: жалко ей меня.
И эта жалеет…
А чего меня жалеть, что я, больной, что ли? Я не больной и пока еще живой. И тут она меня поцеловала. В губы. Быстро так, я только и понял, что губы у нее теплые такие и пахнет от нее… Словно топлеными сливками.
– Спасибо тебе, – говорит, – Шурыч, – и снова на меня так глянула, что у меня голова закружилась.
Я ее даже оттолкнул легонько, чтобы в себя придти. А она, кажется, обиделась даже. Отвернулась сразу и ушла. И не обернулась ни разу.
А я голову поднял и вижу, что стою я уже рядом с Черкизовской, вон куда сгоряча умотал. Ну Маришка в сторону школы ушла, а я сначала шел вдоль торгового дома, а потом свернул направо, к переходу через железку, мне на Химушкина надо было, к Кутузову.….Кутузов – это мой двоюродный дядя. Самый близкий родственник. Спросите, почему я тогда ничего о своих родителях не помню, раз двоюродный брат мамы до сих пор живой? Да потому. Не рассказывает он мне ничего ни о маме, ни об отце. Совсем ничего. Нормальная, говорит, семья была, как у всех. А откуда я знаю, какая она у всех? У меня же семьи нет. И ни одной фотки не сохранилось. Ни на бумаге, ни в лаймере, ни в сети. Чудеса, да и только! Хотя какой с него спрос, с инвалида войны? У Кутузова ног нет, контужен, одного глаза тоже нет, потому и Кутузов. А по-настоящему его зовут Анатолий Рудаков. Живет он на пятом этаже в каморке под крышей. Комната четыре на четыре, кухня три на три, туалет с душем, плита на две конфорки. И пенсия – чтоб с голоду не сдох. Так что злой он, как черт, не подойди к нему, сразу ругаться начинает. Но иногда он напивается, и тогда с ним хоть поговорить можно. А еще он лаймеры чинит и разную старую технику. Меня терпит потому, что я ему иногда работу приношу или старые детали, которые по магазинам уже не найти.
Ну дошел я пешком до Кутузова, набрал его в домофоне. А он пьяный. Мне это даже на руку. Непонятно только, чего это он с самого утра начал?