Сьюзен Коллинз - Голодные игры
Вения помогает мне надеть кожаные сандалии без каблуков, и я наконец поворачиваюсь к зеркалу.
Я все еще Огненная Китнисс. Тонкая, почти прозрачная ткань испускает нежный свет, и стоит мне пошевелиться, как снизу вверх по нему прокатываются трепещущие волны. Рядом с этим платьем мой костюм на колеснице показался бы кричаще ярким, а наряд для интервью слишком вычурным. Сейчас я будто одета в пламя свечи.
— Ну, что скажешь? — спрашивает Цинна.
— По-моему, это — лучшее, — говорю я. Когда мне наконец удается отвести взгляд от мерцающей ткани, я испытываю небольшое потрясение. Мои волосы никак не уложены, а только собраны сзади простенькой ленточкой. Косметика лишь едва сглаживает обострившиеся черты лица. На ногтях бесцветный лак. Короткое платье без рукавов едва достает до колен, и собрано оно не на талии, а выше, отчего пропадает почти весь эффект от подкладок. Я выгляжу как обычная девчонка. Совсем юная, не больше четырнадцати. Невинная. Безобидная. Странный образ для победительницы Голодных игр.
Ясно, что все было продумано заранее. Цинна ничего не делает просто так. Но зачем?
— Я полагала, мой вид будет более… изысканным, — говорю я.
— Я подумал, что Питу так понравится больше, — отвечает Цинна как-то неуверенно.
Питу? Нет. Кому есть дело до Пита? Капитолий, распорядители, публика — вот, что важно. Не пойму, в чем дело, хотя очевидно одно: расслабляться рано, Игры еще не закончились. Своим деликатным, уклончивым ответом Цинна намекает мне об опасности. Такой, о которой нельзя говорить даже при своих ассистентах.
Мы спускаемся на этаж, где проходили тренировки. По традиции главных участников церемонии поднимают на специальных лифтах из-под сцены: вначале ассистентов стилиста, потом куратора-сопроводителя, стилиста и ментора, и наконец самого победителя. Поскольку в этом году победителей двое, а куратор, как и ментор, только один, все будет происходить немного не так. Я стою в плохо освещенном помещении под сценой на новом металлическом диске, который здесь установили специально для меня. Пахнет свежей краской, кое-где остались кучки опилок. Цинна с помощниками ушли переодеваться и занимать места на своих подъемниках; я совсем одна. Шагах в двадцати от меня в полумраке — временная перегородка. Наверное, за ней Пит.
Толпа орет так громко, что я даже не слышу, как ко мне подходит Хеймитч. Я испуганно отскакиваю в сторону, когда он касается моего плеча, будто все еще нахожусь на арене.
— Успокойся, это всего лишь я. Дай-ка на тебя взглянуть, — говорит он. Я поднимаю руки и поворачиваюсь. — Неплохо.
Звучит не особенно ободряюще.
— Что-то не так? — спрашиваю я.
Хеймитч осматривается в моей затхлой темнице — кажется, он принимает решение.
— Все хорошо, — говорит он. — Давай-ка обнимемся на счастье.
Странная просьба со стороны Хеймитча. Хотя теперь мы оба победители, возможно, это меняет дело. Едва я кладу руки ему на шею, он вдруг с силой прижимает меня к себе и быстро, но четко и спокойно говорит мне прямо в ухо, пряча губы за моими волосами:
— Слушай внимательно. У тебя проблемы. Власти в ярости из-за того, что ты переиграла их, сделала Капитолий посмешищем на весь Панем.
Я чувствую, как по спине бегут мурашки, а сама смеюсь, будто Хеймитч рассказывает что-то очень веселое:
— Правда? И что?
— Твое единственное спасение — представить все так, словно ты совсем обезумела от любви и не соображала, что делаешь.
Хеймитч отступает и поправляет у меня на голове ленточку.
— Все поняла, солнышко? — говорит он уже в открытую.
Эти слова могут относиться к чему угодно.
— Поняла. Ты говорил Питу?
— Незачем. Его учить не надо.
— А меня, думаешь, надо? — возмущаюсь я, поправляя ему ярко-красный галстук-бабочку, — видимо, Цинна заставил надеть.
— С каких пор тебя волнует, что я думаю? — говорит Хеймитч. — Нам лучше поторопиться. — Он подводит меня к диску подъемника и целует лоб. — Это твой праздник, солнышко. Пусть он будет радостным. Хеймитч уходит.
Я оттягиваю край платья, чтобы оно прикрывало колени и не было видно, как они трясутся. Хотя что толку… Я вся дрожу как осиновый лист. Надеюсь, это сойдет за радостное возбуждение. Мой праздник все-таки.
Воздух здесь внизу сырой и затхлый. Мне трудно дышать. Кожа покрывается холодным, липким потом. Я боюсь, что сцена сейчас обрушится и погребет меня под обломками. Когда мы под звуки труб покидали арену, я думала, что теперь мне уже ничего не угрожает. До конца жизни. Но если Хеймитч говорит правду — а зачем ему врать? — то я попала из огня в полымя.
На арене и то было лучше. Там меня бы убили, и дело с концом. Теперь, если я не сумею прикинуться «девчонкой, обезумевшей от любви», наказать могут и Прим, и маму, и Гейла — всех, кто мне дорог, весь Дистрикт-12.
Если не сумею… Значит, у меня еще есть шанс. Странно, на арене мне ничего такого даже в голову не пришло. Я хотела только обмануть распорядителей, совсем не думала о Капитолии. Но Голодные игры — это его оружие; никто не имеет права ему противостоять. И поэтому сейчас власти сделают вид, что у них все было под контролем. Что они сами подвели нас к двойному самоубийству. Но для этого я должна им подыграть.
Точнее, мы с Питом… Пит тоже пострадает, если все пойдет не так, как нужно. А Хеймитч его даже не предупредил. «Незачем. Его учить не надо». Что он имел в виду? Пит умнее меня и все поймет сам? Или… Пит и так уже безумно влюблен?
Не знаю. Я даже в своих чувствах не могу толком разобраться. Все слишком перепуталось. Что я делала, потому что этого требовали Игры? А что из ненависти к Капитолию? Или беспокоясь о том, что подумают дома? Или потому, что по-другому просто нельзя? Или потому, что Пит действительно мне дорог?
Я подумаю об этом. Не здесь, где на меня смотрят тысячи глаз. Дома, в тишине леса. Какая роскошь — быть наедине с собой! Кто знает, когда я испытаю ее снова. Сейчас наступает самый опасный этап Голодных игр.
24
Грохочет гимн. Цезарь Фликермен приветствует зрителей. Знает ли он, как много сейчас зависит от каждого слова? Скорее всего, да. И он захочет нам помочь. Толпа разражается аплодисментами, когда объявляют группу подготовки. Представляю, как Флавий, Вения и Октавия сейчас скачут по сцене и по-дурацки кланяются. Беззаботные и глупые. Они точно ни о чем не подозревают. Следующая очередь Эффи. Как долго она ждала этого момента. Надеюсь, она сможет им насладиться. Пусть голова у Эффи забита всякой чушью, в интуиции ей не откажешь. Думаю, она, по крайней мере, догадывается, что у нас неприятности. Порцию и Цинну встречают овациями: они были великолепны, несмотря на то что мы — их первые подопечные. Теперь я понимаю, почему Цинна выбрал для этого вечера такое платье: чем наивнее и проще я буду выглядеть, тем лучше. Потом появляется Хеймитч, и эмоции толпы перехлестывают через край. Крики, аплодисменты и топот ног не прекращаются минут пять. Еще бы! Хеймитчу удалось то, чего не удавалось никому прежде: вытащить не одного своего трибута, а обоих. А что, если бы он не предупредил меня? Как бы я стала себя вести? Щеголяла бы тем, какая я умная, что придумала использовать ягоды? Вряд ли. Но я бы выглядела куда менее убедительно, чем постараюсь сейчас. Прямо сейчас. Пластина начинает поднимать меня наверх.
Море света. Рев толпы, от которого вибрирует металл под ногами. Сбоку от меня — Пит. Он такой чистый, здоровый и красивый, что я едва узнаю его. Только улыбка ничуть не изменилась: здесь, в Капитолии, она точно такая же, как и под слоем грязи у ручья. Я делаю пару шагов и бросаюсь ему на шею. Пит покачнулся и едва удержался на ногах, только теперь я понимаю, что тонкая блестящая штуковина у него в руке — трость. Мы так и стоим, обнявшись, пока зрители безумствуют, и Пит целует меня, а я не перестаю думать: «Ты знаешь? Ты знаешь, в какой мы опасности?»
Минут через десять Цезарь Фликермен похлопывает Пита по плечу, желая продолжить шоу, а Пит, не оборачиваясь, отмахивается от него как от назойливой мухи. Публика стоит на ушах; осознанно или нет, Пит делает как раз то, что ей нужно.
Наконец Хеймитч нас разнимает и с благожелательной улыбкой подталкивает к трону. Обычно это узкое разукрашенное кресло, сидя на котором победитель смотрит фильм с наиболее яркими моментами Игр. Поскольку в этот раз нас двое, распорядители позаботились о роскошном бархатном диване, точнее диванчике; мама назвала бы его уголком влюбленных, так как на нем могут уместиться только двое. Я сажусь так близко к Питу, что практически оказываюсь у него на коленях, потом, глянув на Хеймитча, понимаю, что и этого недостаточно. Я снимаю сандалии, забрасываю ноги на диван и склоняю голову на плечо Пита. Он сразу же обнимает меня одной рукой, как в пещере, когда мы жались друг к другу, чтобы согреться. Рубашка Пита сшита из такой же желтой ткани, что и мое платье, он в строгих черных брюках и солидных черных ботинках. Жаль, что Цинна не одел меня во что-то похожее, я чувствую себя такой беспомощной и ранимой в тонком, коротком платьице. Хотя, очевидно, именно этого он и добивался.