Илья Одинец - Импланты
Сомов качнул головой. Значит, ему предстоит грабить все-таки завод. Или организацию, имеющую подобные опасные отходы. Но все равно он должен побывать на месте и сориентироваться, чтобы не растеряться, когда придет время действовать.
Последней из пакета показалась инструкция: три мелко исписанные странички с самыми разными замечаниями. Так как Федор уже имел некоторое представление о задании, он лишь мельком просмотрел инструкции, удостоверившись, что все понял правильно. Сегодня у него было много дел: следовало наведаться по указанному адресу и договориться со Стаськой насчет мусоровоза.
* * *С мусоровозом проблем не возникло. Стаська — давняя знакомая, хорошая баба, хоть и пьющая. За два кредита она позволила Федору в пятницу взять мусоровоз напрокат, при условии, что он не разобьет машину и вернет ее к началу рабочего дня, точнее, утра.
Сомов дал слово и отбыл, не ожидая, что после конторы соседнего ЖЭКа окажется сначала в больнице, а потом в церкви.
Федор еще раз сверил адрес на бумажке и вывеску на металлических воротах. Ошибки быть не могло, Сомов находился там, где хотел, и там, где меньше всего ожидал: перед входом в клинику известного на весь мир доктора Сеченова.
— Черт возьми! — Федор запустил обе пятерни в волосы. — Черт возьми!
Сомов был добрым и высоконравственным человеком. Несмотря на тяжелое положение, в котором он оказался, Федор никогда ничего не крал и очень мучился сознанием того, что придется… нет, не нарушить закон (законы пишут люди), а пойти против совести. И тем горше ему осознавать, что ради спасения дочери он пойдет на любые жертвы. Даже на грабеж клиники — единственного места в мире, где спасают человеческие жизни.
Он будет мучиться угрызениями совести, нервничать, думать над тем, можно ли было найти другой выход, но, конечно, сделает то, для чего предназначено содержимое желтого пластикового пакета.
— Черт возьми!
Он проклинал типа в черном плаще. Лучше бы он выбрал своей мишенью какой-нибудь безликий банк или музей. И стыдился того, что, несмотря на все мучения, рассматривал клинику не как здание, где помогают людям, а как бастион, который предстоит взять.
Ворота металлические, не слишком высокие, но без единого выступа, перелезть через такие под силу человеку-пауку, но никак не дворнику, никогда не занимавшемуся альпинизмом.
Рядом с воротами — пост охраны. Будка с окнами на все четыре стороны. Охраннику помогала видеокамера. Как сумел заметить Федор, единственная. Если держаться к ней спиной или боком, она не заснимет его лица, и он сумеет остаться неузнанным. При условии, конечно, что будет вести себя естественно и охранник не станет подозрительно его разглядывать.
Сквозь окна будки Сомов рассмотрел дорогу, которая вела от ворот к главному входу больницы. Где-то в середине она разделялась на две: одна дорога подходила к крыльцу, вторая огибала дом и наверняка заканчивалась у гаража. Мусорных баков видно не было, но они ему и не понадобятся — работа Федора — особенный мусор, который хранят не на улице, а в кладовой, упакованным в специальные контейнеры.
Само здание больницы было двухэтажным и достаточно широким. Правое крыло тянулось метров на тридцать, а левое под прямым углом уходило куда-то вглубь сада и терялось среди яблонь. Впрочем, левое крыло Федору и не понадобится. Нужный ему кабинет располагается в правом крыле и, возможно, сейчас он смотрит именно на те окна…
Сомов отошел в сторону. Задерживаться перед воротами нельзя — охранник может заметить его, и если в пятницу будет его смена, узнать в сотруднике «БОТа» любопытного мужичка бомжового вида.
Федор медленно побрел по улице.
Несмотря на твердость, с которой он согласился на ограбление, на сердце было неспокойно. Мужчина даже не мог найти слов и описать свое состояние. Воры наверняка ничего подобного не чувствуют, а он не был вором, но собирается украсть. И не просто как Робин Гуд ограбить одного нечестного богача ради помощи десяткам нуждающихся, но напротив — ограбить Робина Гуда, доктора Айболита, человека, всю жизнь посвятившего служению медицине и помощи больным и страждущим ради неизвестно кого.
— Прости меня, Господи, — прошептал Сомов. — Прости.
Он вдруг почувствовал настоятельную необходимость исповедаться, поговорить с батюшкой, который не будет его осуждать, но поймет и, может быть, подскажет правильную дорогу… хотя Федор знал, что с выбранного пути уже не свернет.
Сомов редко ходил в церковь, за последние три года был там два или три раза, но каждое посещение приносило ему облегчение. Грустные лики икон смотрели, казалось, прямо в душу и успокаивали, прощали, запах ладана приятно кружил голову и очищал сознание от посторонних, второстепенных мыслей, а монотонное бормотание батюшки изгоняло из сердца все тревоги. Сегодня, однако, Федору не нужна проповедь, он чувствовал потребность если не исповедаться, то хотя бы получить совет, поговорить с кем-то, кто знает о справедливости больше, чем он сам.
— Нет, я не могу, — Сомов не заметил, как произнес эти слова вслух. — Не могу пойти к батюшке и сказать, что собираюсь ограбить клинику. Не смогу посмотреть в его лицо и увидеть осуждающий взгляд.
Сомов внезапно остановился. Он находился в двухстах метрах от католического собора Четырнадцати святых помощников. Это знак. Если он не сможет исповедаться перед православным священником, он сделает это перед католическим. Там, в церкви есть специальное помещение — исповедальня. Ему не придется смотреть в глаза святому отцу, и никто не увидит его лица.
Федор перекрестился.
— Богу все равно, какая церковь, ведь Он один на всех. Он поймет. Я знаю.
* * *На следующий день после похорон Блэйна с первых страниц газет в небо пускало толстую струю дыма серьезно-равнодушное лицо доктора Сеченова. Как и подозревал отец Арсений, журналисты все же раздули скандал из обычного по сути интервью. Однозначное заявление Евгения Михайловича об ошибке медбрата, превратилось в двусмысленный намек на некомпетентность всего персонала больницы. Будь на месте Евгения Михайловича отец Арсений, он незамедлительно подал бы на журналистов в суд. Но мирские дела не касались священника, пока не затрагивали интересы человеческой души или не посягали на свободу религиозных убеждений.
Спустя некоторое время журналисты забыли о докторе Сеченове, сосредоточившись на отце Арсении. После того, как могилу и тело Блэйна осквернили, а самого священника едва не отправили на тот свет, не проходило и дня, чтобы пресса не публиковала очередную едкую статейку или полицейский отчет о расследовании. Святой отец недолго сокрушался по этому поводу, у него и без этого много дел. Сейчас, к примеру, предстояло приготовиться к таинству исповеди.
В сакристии поверх сутаны на плечи священник надел амикт — белый льняной прямоугольник с крестом.
— Возложи, о Господь, шлем спасения на голову мою, дабы мог я противостоять нападениям Диавола.
Поверх амикта надел альбу — длинное белое одеяние, и подпоясал ее веревкой.
— Обели меня, О Господь, и очисть сердце мое; дабы, обеленный в Крови Агнца, мог я заслужить награду вечную. Препояшь меня, о Господь, вервием чистоты, и погаси в сердце моем пламя вожделения, дабы добродетели воздержания и целомудрия пребывали во мне.
Завершили наряд манипул и стола — широкие полосы ткани, вышитые крестами, первый из которых отец Арсений перевесил через левую руку, а второй надел на шею. Соответствующие молитвы завершили обряд облачения, и отец Арсений отправился в главное помещение храма.
Перед исповедальней уже стояли несколько человек. Священник поздоровался с верующими и скрылся в кабинке.
Исповедальня напоминала отцу Арсению бабушкин платяной шкаф, который служил отличным укрытием, когда в детстве он с друзьями играл в прятки. В бабушкином шкафу было душно и темно и пахло лавандовыми духами; повсюду висела одежда, ее прикосновения к лицу было мягким и ласковым. В исповедальне тоже было душно и темно и приятно пахло миртом, не хватало только одежды, зато имелось небольшое окошко, выходящее в соседнюю кабинку. Окошко занавешивали непрозрачной тканью, чтобы священник не мог видеть лица человека, совершающего исповедь.
Отец Арсений считал этот кусок ткани бессмысленным изобретением, ведь в любом случае — видит священник лицо исповедующегося, или нет — ему запрещено разглашать тайну исповеди. Но традиция предписывала закрывать окошко исповедальни ставнями или занавешивать шторой ради успокоения прихожан.
Совершив все положенные молитвы, отец Арсений обратил лицо к занавеске. В соседней кабинке уже кто-то сидел.
— Прости меня, отец, ибо грешен я. Не был на исповеди шесть месяцев.