Цвет твоей крови - Александр Александрович Бушков
Отошли мы от деревни недалеко, наткнулись на тихий ручеек в редколесье, возле него и устроились. Харч, что раздобыли в деревне, для нашей оголодавшей троицы был на один зуб, только подразнил животы…
У Комода (мужик явно был хозяйственный) нашлись и перочинный нож приличного размера, и спички. Ощипывать трофей он поручил Молодому, а потом сам сноровисто выпотрошил гуся, отрезал лапы и голову, разрезал на четыре части. Собирать хворост отправил Молодого, а сам срезал зеленые ветки, из двух смастерил рогульки, а третью заострил и использовал как вертел – ну правильно, сырая ветка не загорится так быстро, как сушняк.
Развели приличный костер, поварские обязанности Комод взял на себя и старательно поворачивал жарево над невысоким прозрачным пламенем. Большая дорога, оказалось, пролегала не так уж далеко – мы из своего расположения ее не видели, но отчетливо расслышали шум машин, громыхание танков, шум конского обоза. С некоторых пор звуки эти раздавались едва ли не непрерывно – легко можно было догадаться, что идут немаленькие колонны. Один раз донесся треск мотоциклов – опять-таки, судя по затянувшемуся надолго тарахтенью, проходило немалое количество.
– Немцы, – уверенно сказал Комод, медленно поворачивая уже зашкворчавшую гусятину.
– А может, наши, – возразил я без особой убежденности.
– Наши танки лязгают иначе, – сказал Комод. – И машины фырчат иначе. За неделю наслушались… Точно немцы. Дорога идет аккурат на восход, вот они и катят…
Сам я думал в точности так же – не наши танки едут и не наши машины, – но промолчал. И так было тошно. От гуся уже тянуло аппетитными запахами, но нужно было выдержать еще немного, чтобы не лопать полусырое, – уж настолько-то мы пока что не одичали…
Когда гусю оставалось совсем немного, я почувствовал позывы в животе – вполне возможно, после голодовки сало с луком дали о себе знать. Я отошел метров на пятнадцать в лес и устроился в зарослях изрядно вымахавших диких лопухов, крайне подходящих с практической точки зрения.
Пронести, слава богу, не пронесло, но тянулось долго. Еще издали, возвращаясь к костру, я увидел, что спутники мои оживленно беседуют. Именно что увидел, а не услышал, – они прямо-таки шептались, сблизив непокрытые головы. И когда у меня хрустнула под сапогом сухая ветка – я и не крался, шел нормально, – оба друг от друга отшатнулись, замолчали.
Что-то это мне не понравилось, но я не показал виду, сел на прежнее место – но ухо держал востро. Такие вот шепотки, учитывая окружающую обстановку, могли обернуться чем угодно. Перед полуднем, когда я часа два прошагал с «командой» майора, вдруг четверо солдат опрометью кинулись в лес, в том месте особенно густой. Вмиг исчезли с глаз. Майор сделал единственное, что мог, – запустил им вдогонку матерную тираду, а потом сказал:
– То-то ночью на привале долго шушукались… Хохлы западные, мать их так…
Вот и гусь, пожалуй что, готов. Соли нет, ну да в нашем положении не до капризов. Комод снял прут с аппетитно пахнущей жарехой с изрядно прогоревшего костра, положил его на заранее приготовленную кучу лопухов. А потом вдруг подобрал с травы карабин и целеустремленно, с видом человека, знающего, что он делает, направился прочь от костра. Я ничего не успел сказать – он остановился метрах в пяти, повернулся к нам и сказал спокойно:
– Поговорим, лейтенант…
Молодой проворно вскочил, подхватил свой винтарь и, клацнув затвором, встал в сторонке, метрах в пяти от меня, целя не в лоб, но все же в мою сторону, так что я оказался под прицелом с двух направлений.
Ситуацию я оценил моментально и понял, что шансов нет ни малейших. Патрон у меня все эти дни, как только выехали из Минска, был в стволе, но это ничем не помогло бы: кобуру я, может, и успею расстегнуть, но не дадут мне выхватить пистолет и снять курок с предохранительного взвода, достанут не из одного ствола, так из другого, Комод затвор не передергивал, но патрон у него явно в стволе…
В голове пронеслось: вот это влип! О немецких диверсантах к тому времени широко ходили слухи. Иногда это были дурацкие побасенки (вроде такой, что у диверсантов есть рации размером с пачку папирос, по которым они вызывают немецкие самолеты). Однако я в силу службы немало знал о реальных диверсантах, ничуть не похожих на киношного идиота Дедину, притворявшихся безукоризненно. Даже если они не диверсанты, а просто сволочь, решившая переметнуться к немцам наподобие тех западных украинцев, мое печальное положение от этого не меняется – сдадут немцам в знак своей полной лояльности. Может, для того и пригласили с ними идти – в качестве этакой контрамарки. Безусловно, они решение не сейчас приняли, чуток пошептались – должны были заранее обдумать и обговорить… Глупо как попался…
Впечатление такое, что Комод понял, о чем я думаю.
– Ты не думай, мы не изменники какие, – сказал он. – Будь мы предатели, давно бы вышли к дороге и сдались немчукам. Да и тебя бы прихватили как пропуск для новой власти. Просто решили мы, братовья сродные[1], что отвоевались напрочь. Ясно уже: что-то крепенько идет не так. И техника по дорогам пылит исключительно немецкая, и над головой исключительно немецкие самолеты носятся. И нет той оравы советских танков, про которую до войны завлекательные кина крутили. Может, ее и вовсе не было, той оравы, пропаганда все… Похоже на то, что немчук пришел обстоятельно и надолго, очень может быть, и насовсем. Еще немножко прошагать – и начнется Россия, а наша с Тарасом деревня не далее чем верстах в семидесяти, если забирать к юго-востоку. Вот и решили выйти из войны, устраивать жизнь при новом обороте дел…
Что хуже всего, он говорил без злости и даже без злорадства – веско, рассудительно, с этакой крестьянской сметкой, словно будущий урожай прикидывал. Честное слово, было бы легче, начни он орать, что ненавидит красных и всю советскую власть…
– Ах вот оно что, – сказал я со всей язвительностью, на какую был способен. – Полагаешь, немцы вас будут салом с салом кормить?
– Не полагаю, – сказал он все так же рассудительно. – С чего бы вдруг? Однако жизнь, полагаю, наступит совершенно другая. Немцы колхозов не одобряют, значит, будут раздавать землю крестьянам. Понятно, что-то себе возьмут, как же без этого, но и люду немало останется, сколько