Сергей Малицкий - Вакансия
Дорожкин перечитал надпись еще раз и еще раз, отошел в сторону, разглядывая не единожды перекрашенную машинку, и недоуменно почесал затылок. По всему выходило, что если на фотографии в институте был тот же самый газик и Простак В. А. совпадал с нынешним мэром Кузьминска, то за прошедшие шестьдесят лет последний нисколько не изменился? И что значило: «Был открыт город Кузьминск»? Или то самое и значило?
– Ну и что? – пробормотал Дорожкин.
Действительно, стоило ли зря ломать голову? Или удивительная сохранность Адольфыча была самой большой загадкой Кузьминска?
Дорожкин козырнул антикварному автомобильчику, развернулся и пошел через дорогу. Поодаль высились кладбищенские ворота, возле которых толпились те самые горожанки с авоськами, которых Дорожкин ежеутренне наблюдал из окна своего кабинета. Слева стояла церковь. Массивный, беленый четверик накрывал восьмерик, над ним щетинился деревянной осиновой плиткой шатер, а уж его венчала медная луковица с крестом. Территорию храма окружала низкая кирпичная ограда. За скромными воротцами притулился бревенчатый ларек с набором крестиков, икон, лампадок и свечей, тут же спала у дощатой будки дворняга.
Дорожкин пошел к церкви и, еще не доходя до ее дверей, вдруг услышал музыку. Чудесным образом такты мелодии оживляли и церковную ограду, и саму церковь, и даже серое небо над головой. Знакомый волшебный голос задорно и глубоко пел, выговаривал столь же знакомые слова. Странно его было услышать именно здесь. Едва ли не столь же странно, как слышать, видеть и пытаться понять все прочее, что происходило с Дорожкиным в маленьком подмосковном городишке.
Allez, venez, Milord!Vous asseoir a ma table,Il fait si froid, dehors,Ici c'est confortable.Laissez-vous faire, Milord,Et prenez bien vos aises,
Vos peines sur mon сoeurEt vos pieds sur une chaise.Je vous connais, Milord,Vous ne m'avez jamais vue.Je ne suis qu'une fille du port,Une ombre de la rue…[23]
Легкая мелодия мешалась с печальными паузами и медленным речитативом, чтобы вновь с французским прононсом окатить задором маленького гениального существа. У дверей музыка стала громче, Дорожкин потянул на себя створку, и музыка, только что гулявшая под сводами церквушки, утихла.
– Здравствуйте, – сказал Дорожкин священнику, который сидел в центре зала на скамье. Рядом стоял старенький проигрыватель.
– Здоровы будете, коли не шутите, – кивнул священник, снимая с винила звукосниматель и расправляя полу рясы.
– Не торгуете в храме?
Дорожкин вдохнул запах ладана, окинул взглядом резной иконостас, киоты, покрытые цветастыми фресками колонны и своды, поднял взгляд к тяжелой люстре. Сквозь окна в куполе церкви падали лучи света, но их было мало, и огонь одиноких свечей на массивных многоярусных подсвечниках не терялся.
– А вы купить что хотите? – прищурился священник, поглаживая короткую, но окладистую светлую бороду.
– Нет, – пожал плечами Дорожкин.
– А что тогда спрашиваете? – Взгляд у священника был усталым, глаза покрасневшими. – Я же не спрашиваю вас, отчего вы у входа не перекрестились?
– А я отвечу, – остановился у одной из икон Дорожкин. – Не хочу.
– Почему? – не понял священник. – Вы не христианин?
– Христианин, скорее всего, – задумался Дорожкин. – А по крещению, так православный. Но не хочу. Клясться не хочу. А для меня крестное знамение как клятва. Зачем?
– Клятва? – задумался священник. – Это вас гордыня корежит. Какая уж тут клятва? Почитание Господа Бога. Изображая крест на теле своем, показываем мы, что принадлежим Спасителю и служим Ему. Хотя да… Клятва. Зарок. Наверное…
Священник покачал головой, затем кивнул, словно спорил и одновременно соглашался сам с собой, поднял звукосниматель, с шорохом опустил его на грампластинку и, прикрыв глаза, негромко запустил под своды церкви все ту же песню.
– Музыку слушаете, – пробормотал Дорожкин. – Странно как-то. Я думал, что в церкви должна идти служба.
– Она и идет, – не открывая глаз, кивнул священник. – Но я ночью служу. Почти всегда только ночью. Всенощную.
– Почему так? – не понял Дорожкин. – Разве всенощную не накануне воскресных дней служат? Ну или праздников?
– У нас так, – почти безразлично произнес священник, покачивая головой в такт мелодии. – Прихожане мои приходят ко мне ночью, поэтому служу я ночью.
– А днем слушаете Эдит Пиаф? – улыбнулся Дорожкин. – Почему?
– Слушается, и слушаю, – ответил священник. – Такой талант только от Бога мог быть. И женщина эта пронесла свой талант через свою жизнь в муках и трудах, претерпела многое, но не зарыла его в землю, донесла до ушей и сердец. Голос ее от Бога, так почему ему не звучать в церкви?
– И не поспоришь… – едва слышно прошептал Дорожкин и подошел к иконостасу. Вырезанные с удивительным мастерством виноградные гроздья и листья оплетали каждую деталь деревянного шедевра. Дорожкин даже протянул руку, чтобы убедиться, что это не литье из золоченого пластика.
– Липовый, – подал голос священник. – Краснодеревщик местный резал. Редкий мастер. Молодец Борька.
– Почему днем никого нет? – спросил Дорожкин, рассматривая иконы. – Почему народ днем не ходит в церковь?
– Не хочет, – прищурился священник. – Не до того ему… пока.
– Пока? – остановился Дорожкин. – Как вам, святой отец, то, что творится в городе?
– А что там творится? – поднял брови священник.
– Разное, – пожал плечами Дорожкин. – Некоторые говорят, что ничего не происходит, некоторые, что нечисть разгулялась. Как вы относитесь к нечисти, святой отец?
– Напрямую, – ответил священник и щелкнул пальцами, заставив вспыхнуть сразу все свечи, густо торчащие в подсвечниках и песочниках. Пламя затрещало, по церкви пробежала волна тепла, лицо вздрогнувшего Дорожкина обдало жаром.
– Не пугайтесь, – вздохнул священник. – Больше ничего не умею. Все прочее трудом, молитвой и упованием. Только нечисть – плохое слово. Не судите. Судящий калеку уродом кличет, а не судящий братом своим страдающим. От какой чистоты нечисть отмеривать предлагаете? Или с дара разбираться начнем, а там и до цвета волос и цвета кожи доберемся? Конечно, дар может быть и божьим, и родительским, и сторонним, и вовсе не даром, а проклятием, но нет греха на дароносице. Грех может только внутри божьей твари зародиться. Так что не по ликам, а по делам различать надо. Но к ликам тоже присматриваться не зазорно. Особенно если речь о собственном лице идет. Конечно, не для того, чтобы гордыню тешить, а чтобы мнимое и подлинное сверять. А вот если я стану рубеж класть между чистым и нечистью, так и вовсе храм закрывать придется. А кто об отпущении молиться станет? Всякого приму: и того, кого любопытство в храм ведет, и кого страх о расплате за содеянное гонит.
– А вам не страшно? – вдруг выговорил Дорожкин.
Выговорил и снова вспомнил втягивающиеся когти Дубровской с маникюром на окровавленных кончиках.
– Не страшно, а тяжко, – шевельнул ладонями священник. – Тяжести страшиться не следует, страшиться нужно собственной слабости. Так и слабость – не преграда непроходимая. Она же не преграду городит, а возможности меру дает. Наша доля не из простых, но уж не из тяжких. Был такой католический священник – патер Дамиан[24]. Он проповедовал среди прокаженных, возвращал людей, потерявших и облик, и нутро человеческое, к сути своей. Сам стал прокаженным. Умер от проказы. До последнего мига собственной жизни службы не оставлял. Так что мне страшиться? Или мне труднее, чем ему? Может, я в способности этой своей огненной и болен, вот только болезнь эта не душевная, а телесная, да и то смерть-то мне от нее не грозит. По крайней мере, от существа моего. Так в чем страх?
– Не могу объяснить, – признался Дорожкин. – В неизвестности. В невозможности. В необъяснимости.
– Ни к чему погружаться в то, что отринуть следует, – медленно произнес священник. – И то, что принять можно, тоже без погружения обойдется. По делам следует различать, по делам. Не размышляя, а примечая. Разум душу терзает и может затерзать до смерти, а порой и в посмертии не оставляет.
– В посмертии? – обернулся Дорожкин уже у двери, но ответа не получил. Священник вкрутил громкость и снова опустил иглу звукоснимателя на пластинку.
Allez, venez, Milord!Vous asseoir a ma table…
У ворот стоял «вольво». Адольфыч что-то покупал в ларьке, а здоровяк Павлик переминался с ноги на ногу у велосипеда Дорожкина.
– Евгений Константинович! – воскликнул Адольфыч. – Чего это ты к отцу Василию забрел? Совесть замучила? А ты ее коньячком. Ну несильно да нечасто, чтобы не привыкла, а время от времени. Очень помогает. Совесть-то ведь, как давление, снижать надо, а то и вправду замучает. Ты не позволишь Павлику прокатиться на твоем велосипеде? Должен выдержать, подумаешь, каких-то сто двадцать килограмм.
Дорожкин развел руками. Павлик хмыкнул, задрал ногу, с не слишком обнадеживающим хрустом сел в седло и выехал на Октябрьскую.