Алексей Гравицкий - Анабиоз
Веревочная петля обвивала мраморную могильную плиту, помутневшую и подернувшуюся зеленью. Бородач тянул. Остальные толкали. В сторонке стояла еще пара парней, покуривали и поглядывали за работой.
Невольно я отметил: надсмотрщиков здесь довольно много. Могли бы и присоединиться, работа пошла бы быстрее.
— Стой, — приказал конвоир.
Я послушно остановился. Не в том положении, чтобы спорить. В такой ситуации даже Борис, наверное, выпендриваться не стал бы. Или стал? В любом случае, Бориса здесь не было, из чего можно сделать вывод, что, в отличие от меня, он в такие ситуации не попадает.
— Отец Серафим, а ну-ка поддуй сюда, — гаркнул конвоир. Достал сигарету и прикурил.
На оклик отозвался бородач с заправленной в джинсы рясой. Он сделал знак своим, бросил веревку и послушно потрусил к нам. Расторопность и смирение, с которым реагировали на парней монахи, пугала.
Бородатый Серафим подошел ближе. Остановился. На конвойного поглядел с неодобрением.
— Хоть бы не курили в Божьей обители.
— Не гундось, борода. Я в сторону курю, а не тебе в лицо. И вы тут тоже во славу Господа воскуряете.
— То благовония.
— Откуда вам знать, что для него благовония, а что просто вонь. Меня вот от ладана вашего воротит. Может, бог тоже табак предпочитает. А если в биографии вашего патриарха поковыряться, то выходит, табак — штука богу угодная.
Конвоир весело хохотнул и выпустил струю дыма. В сторону.
— Богохульник, — буркнул бородатый Серафим.
— Попрепирайся мне еще. Вот тебе новенький в бригаду. Введешь в курс дела, объяснишь. Будет выеживаться — его в расход, тебя на голодный паек. Правила знаешь.
Бородатый нахмурился, кивнул. Говорить ничего не стал, только поглядел на меня и тихо бросил:
— Пошли.
Я окинул взглядом надсмотрщиков. Внизу в стороне и на стене. Покосился на конвоира, тот следил за мной и откровенно забавлялся.
Поговорку про поход в чужой монастырь со своим уставом я помнил всю жизнь и как-то старался придерживаться принятых в незнакомом месте норм поведения, но сейчас был явный перебор. Донской монастырь со своими порядками напоминал не то немецкий концлагерь, не то лудус, из которого сдернул восставший Спартак со своими друзьями-гладиаторами.
Серафим остановился, поплевал на ладони и подхватил веревку. Монахи уперлись в надгробную плиту. Я оглянулся на конвоира с сигаретой и почувствовал, что как никогда понимаю Спартака.
— Не стой столбом, — тихо прогудел бородатый. — Толкай и молчи.
Я кивнул и уперся в плиту. Серафим с бодрым кряком натянул веревку. Плита сдвинулась, но ненамного. Желание перерезать всех надсмотрщиков вместе с хозяином этой крепости и вырваться на свободу усилилось.
— Правила простые, — бурчал Серафим между рывками, хэкая и крякая на каждое усилие. — Мы работаем. Они нас кормят. Мы не работаем. Следует наказание.
— Это же рабство, — прохрипел я с трудом. — Как вы на это согласились?
— Молчи. Толкай. У нас выбора не было. Тех, кто громче всех кричал, они убили сразу. И еще убьют. Мы живем, пока не спорим.
Он снова хэкнул и замолчал. Я тоже прикусил язык. Толкать надгробье под разговор было тяжко. Посмотрел на подернувшуюся зеленым мраморную плиту. Надписи было не разобрать. Сквозь муть и зелень проглядывал лишь барельеф, в котором угадывался печальный профиль ангела.
Вскоре я перестал всматриваться. Стало не до того. Я только толкал и толкал вперед эту каменную глыбу, а она, казалось, приросла к месту. Усилий много, толку мало.
Перед глазами болтался заросший камень. В стороне курили надсмотрщики, переговаривались о чем-то. Неподалеку еще несколько групп пытались тащить неподъемные надгробья. Хэкал отец Серафим. Перекидывал бестолковые, практически бесполезные катки какой-то щуплый монах из тех, что толкали глыбу рядом со мной. Перекладывал и снова возвращался к остальным и пихал глыбу, которая отказывалась катиться по каткам, отказывалась двигаться, пыталась врыться в землю.
Пот катил градом, застилал глаза. Про головную боль и похмелье я забыл. Муть перед глазами осталась, но была теперь иного характера.
Сколько мы волокли чертово надгробье, не знаю. Когда плита уперлась в стену, кто-то, кажется мой давешний конвойный, крикнул:
— Перерыв!
И Серафим бросил лямку.
— Отдыхаем, — распорядился он, снимая петлю с надгробной каменюки и сматывая веревку. Потом выправил рясу и сел на камень.
Я стоял, уперши ладони в колени. Сил не было. Плечо саднило, напоминая про незажившую толком царапину. Во рту застыл металлический привкус. Я сплюнул — слюна оказалась розоватой от крови. Провел ладонью по лицу, отмечая, что носом кровь не пошла. И то хорошо.
Монахи молчали. Тишина угнетала.
— Чью могилу мы подвинули? — сипло поинтересовался я.
— Не знаю, — мотнул головой Серафим. — Там не прочитать уже. А на память — не знаю. Да и какая разница. Вчера вот Одоевского Владимира Федоровича под соседнюю стену отгрузили. И Солженицына.
— Дважды похороненные ум честь и совесть эпохи, — невольно фыркнул я.
Бородатый покачал головой.
— О покойниках либо хорошо…
— Либо честно, — перебил я его.
Внутри сидели злость и сарказм. Сидели давно и требовали выхода. Странно, что я почувствовал это только теперь, ведь вылезать они начали еще ночью, у цистерны. Тогда я ловил себя на том, что из меня прут какие-то черты Бориса, потом перестал. А сейчас спохватился, но поздно. Вроде бы какие-то вещи, за которые еще недавно мне было бы стыдно, выходили теперь сами собой как нечто естественное.
Почему так? Или все из-за страха? Когда пугаешься, что-то отключается. Перегорает. Страх — первый шаг… К чему? Кажется, я об этом думал совсем недавно…
Серафим укоризненно покачал лохматой головой. Его густой голос буквально втек в уши, вытесняя мысли:
— Нельзя так о покойниках. Не по-божески это.
— Не по-божески? — злость рванула-таки наружу, сметая все преграды. — А кладбище курочить — это по-божески? О чем вы говорите, святой отец? Словом покойников обидеть боитесь, когда мы тут делом и мертвых и живых приложили!
Бородатый собирался сказать что-то в ответ, но не успел. Увидел кого-то у меня за плечом и подскочил, словно плетью перетянули. Остальные последовали его примеру. Я нехотя повернулся. К нам шли двое. В одном я узнал своего конвоира. Второй был крупнее, крепче и старше. По замашкам — хозяин.
— Сейчас молчи, — предупредил Серафим тихо.
— И толкай, — огрызнулся я, чувствуя, как пьянею от собственной наглости. — У меня женщина в центре, неизвестно жива ли, а я здесь в рабстве. Думаешь, мне есть чего терять, святой отец?
Бородатый смолчал.
— Здравствуй, отец Серафим, — издалека приветствовал хозяин. — Как труд? Облагораживает?
— Иван, скажи своим, чтоб не курили в святой обители. Христом богом прошу, — пропустив мимо ушей приветствие, хмуро проговорил бородатый.
— А ты, Фима, бога попроси, — усмехнулся тот. — Помолись, чтоб он серой с лица земли смыл тех, кто в монастыре курит.
— Плохо говоришь, — помотал головой Серафим. — Сам ведь знаешь, Ваня, что плохо. И думать и молиться о таком. Так что как человек человека прошу, пусть хоть при мне не дымят.
— Не видно, не страшно, — понимающе кивнул Иван. — Да ты страус, Фима.
Иван. Ваня. Ванечка. Непослушник из чопа. Не о нем ли говорил Андрей?
Бородатый не ответил. Зато мелкий монах, тот что перекладывал катки, взвился на высокой ноте, как бензопила:
— Монастырь находится в ведении Святейшего Патриарха Московского и всея Руси. Очень скоро сюда придут и с вами разберутся!
Иван посерьезнел. Кивнул. Сперва монаху, мол, ага, ты прав, затем своим людям. Возле крикуна как-то само собой образовалось свободное пространство. Группа незаметно переместилась. Лишь отец Серафим не сдвинулся с места.
Двое парней, выросших словно из-под земли, завернули крикуну руки за спину, наклонили. На Ивана смотрели ожидая приказа. Тот не торопился. Посмотрел на монаха серьезно.
— Патриарх, говоришь? Вот если б ты, шнурок, про бога вспомнил, а не про патриарха, я б, может, еще и поверил. А так, катись колбасой со своим патриархом. Если бога нет, то мне все едино. А если он есть, то это не вы страдаете от того, что я у храма закурил, а мы от того, что вы по храмам торговлю крутили. Библию читай, батюшка. Там все написано. А еще рот откроешь, обедать будешь через неделю.
Он мотнул головой, и смутьяна поволокли в сторону.
— Монастырь сейчас находится в моем ведении, — громко сообщил Иван. — Все остальное — в руках бога. Ему и молитесь. А патриарха вашего я в гробу видал.
— Не прав ты, Ваня, — хмуро покачал головой Серафим.
— А с вами, Фима, по-другому нельзя, — зло ощерился Иван.
Сейчас он мимолетно напомнил мне Бориса. И, видимо, прав был Борзый: в каждом человеке живет зверь.