Александр Прозоров - Битва веков
— При чем тут я? Судьба. Шереметев Иван мертв, за ним прямо как специально охотились. Князь Владимир Старицкий на измене не раз пойман, и кабы моя власть — давно бы в петле болтался. Князь Курбский предатель открытый. Скажи мне, княже, кто у нас на Руси по знатности ныне первым остается?
— Я! — заиграл желваками Михайло Воротынский.
— Османов не уговаривать нужно. Их бить всеобщей силой надобно. Всей, что только у нас на Руси соберется. Вот только кто силу сию в сечу поведет? Кто пойдет за мной? Я ведь князь Сакульский по праву владения, по рождению я боярин Лисьин. Ты законы местнические знаешь, за мной не пойдут. За князем Хворостининым тоже не пойдут, он из княжичей малых. Иоанн храбр и отважен, однако же сильнее в молитвах, нежели в сечах. Тут воевода нужен опытный, знающий, храбрый. И знатный. Настолько знатный, чтобы и земские бояре, и опричные с равной готовностью под его дланью собрались, места и власти его не оспаривая. Воевода такой на нашей земле один, и ты, как бы скромен ни был, это знаешь.
Воротынский промолчал.
— Былого не вернуть, княже. Вольницы прежней не будет, удельных армий, судов, законов — тоже. Ты можешь проклинать новые порядки и государя, можешь принять постриг и провести остаток дней над могилами предков, оплакивая былые деяния. Но знай, Михаил Иванович, не будет вскорости могил этих. И усыпальницы сей не будет. Снесут ее, разберут на кирпичи для минарета. Дочери твои станут татарскими наложницами, земли твои бывшие — султанатом, а память предков твоих сгинет в небытие, ибо кому нужна память о заслугах истребленного врага? Ни веры, ни имени, ни памяти… Не останется ничего.
Андрей Зверев сделал шаг вперед и осторожно поставил грамоту на ближайший склеп.
— В такое время довелось нам жить, княже, что ради спасения Руси нашей каждому на жертвы идти надобно. Простые ратники ради свободы русской живот свой жертвуют на ратном поле. Государь ради будущей державы пожертвовал душой. Тебе нужно пожертвовать удельной честью. Выбор за тобой.
Князь Сакульский выпрямился, перекрестился на взирающий со стены лик, низко ему поклонился и вышел из часовни.
Ушкуй стоял у причала четыре дня. Сам Андрей вернулся на него в первый же вечер, но игумена Филиппа задержали в монастыре надолго. Зачем — Зверев особо не интересовался. Службы, благословения, обсуждение дел хозяйственных — монахам двух далеко раскиданных обителей наверняка было о чем поговорить. На третий день на берегу стала собираться толпа, явственно указывая на скорое появление почитаемого инока, но на борт он поднялся только поздно вечером.
— Отваливай! — облегченно махнул рукой князь.
— Подожди, дитя мое, — коснулся его плеча Филипп и, ничего не объясняя, ушел на нос, опустился на свое место у борта, где спал и дневал нею дорогу на простой травяной циновке.
Андрей послушался. Пассажир успел произвести на него достаточное впечатление, чтобы не перечить его советам. И оказался прав. Вскоре после рассвета по слегам простучали копыта, послышались шаги спешившихся гостей.
— Прости, княже, что задержался, — перемахнул борт одетый в сверкающую золотом ферязь Михайло Воротынский. — Сбирался долго. Но рухляди больно много выходит. Посему жена и дети посуху обозом поедут, я же с тобой решил. Пару холопов взял, прочая челядь пусть с добром возится.
Зверев подошел к нему, крепко обнял и приказал:
— Руби к чертям канаты, бездельники, поднимай паруса! С Богом!
Сберегая время, Андрей приказал править не и Москву, а сразу повернуть с Оки на Клязьму. По ней ушкуй поднялся до Шерны и осторожно, ежеминутно опасаясь цапануть килем близкое дно, прокрался по узкой донельзя речке Серой последние версты прямо до Александровской слободы.
Разумеется, его появление не прошло незамеченным — уж очень редкими гостями были морские ушкуи на мелких русских реках. Хотя осадка в два локтя и кажется достаточной даже для проток, которые можно перейти по пояс — но нередко случающиеся на излучинах отмели, топляки в лесах, узкие петли на заболоченных участках русла делают такое плавание предприятием весьма рискованным. Зато князь Сакульский сэкономил несколько дней пути от Нерли или Владимира и несколько часов в самой слободе — к тому времени, когда путники дошли до царской резиденции, их уже ждали.
Государь принял всех троих в той же скромной келье, из которой отправлял Андрея в дорогу. Скользнув по князьям взглядом, царь склонился перед Филиппом, с трепетом поцеловал ему руку:
— Я ждал тебя, отче.
— И я ждал встречи с тобой, сын мой! — неожиданно сильным, суровым голосом ответил старец. — Дурные вести о деяниях твоих доходят до обители нашей! Известно мне, решил нарушить ты обычаи древние, Господом самим установленные на земле нашей. Что забираешь добро у людей невинных и сгоняешь их с отчин родительских, что гнев обрушиваешь на рода, которые издревле опорой стола великокняжеского были, что кровь проливаешь тех, кто тебе происхождением равен.
— Истинно так, отче, — согласно кивнул Иоанн. — Взял я грех надушу свою, дабы сохранить силу державы моей. Караю виноватых в замыслах греховных, спасаю чистых душой своей. Разве душа князя дороже для Господа души рыбака?
— Ты берешь на себя роль Господа, сын мой?
— Я помазан Господом владеть сим народом и беречь его! Разве не вправе я карать грешных и спасать невинных в землях своих? Разве не простит Бог греха, мною на себя во имя других примятого? — заглянул в глаза инока царь.
— Я буду молиться за спасение твоей души, сын мой, — ответил старец. — Но Бог все равно видит их и запомнит все до единого.
— Знаю, отче, — смиренно ответил Иоанн, — и помню о том каждый миг. Ведомо мне, душа моя должна быть исполнена раскаяния за свершенное. И страшно мне, что нет во мне сего раскаяния, ибо вершил я лишь то, избежать чего не в силах, коли блага для державы желаю.
— Ты строг к себе, сын мой, — несколько смягчился инок. — Вижу я боль и страдание в душе твоей, и боль сия есть столь нужное тебе раскаяние. Но прошу тебя: останови меч свой! Не ломай созданного Божьей милостью и предками твоими. Ибо сломать легко. Построить новое куда тяжелее.
— В этом мире нет ничего неизменного, — не выдержал Зверев, чувствуя, как речи игумена вызывают в окружающих нечто, похожее на наваждение. — День приходит на смену ночи, лето на смену зиме. Травы растут и умирают, давая место новым росткам. Низменной бывает лишь смерть. Камень мертв и неизменен, живая кошка на нем меняется каждую минуту. Сухое дерево застывает на годы, живое меняется день за днем. Русь, слава Всевышнему, еще жива. А значит, должна расти и изменяться.
— День сменяет ночь и зима лето по воле Божией, князь, — укорил его Филипп.
— А разве государь наш не может быть рукой Божией, которая и вершит перемены по воле небес?
— Про то судить можно лишь по делам его!
— О сем тебя и прошу. — Иоанн выпрямился. — Благочестивость и бескорыстие твое, отче, известны далеко за пределами обители Соловецкой. Известны и знаки, коими Господь указал свое к тебе внимание. Посему прошу тебя, отче, судией стать делам моим и моим духовником. Прошу принять место митрополита от благодетеля моего отца Афанасия, который на покой давно просится.
— Сие не честь есть, а тяжесть великая, — оперся Филипп на посох, прихваченный из Горицкой обители. — Ты желаешь, чтобы за души всех людей православных я пред Богом отчет нес и за твою тоже. Душ сих немало и многие зело грешны.
— Да, отче, — опустил голову Иоанн.
— Крест сей приму лишь того ради, коли облегчение миру православному сотворить смогу, — ответил инок. — Откажись от странностей своих новомодных, отмени опричнину, следуй законам отчим и дай земле русской упокоение!
— Кладбищенское… — тихонько прокомментировал Андрей.
— Законы новые, по коим опричные земли живут, я принял, дабы кровопролития междоусобного избежать на веки вечные, — недобро прищурился Иоанн. — Отказаться от сего грех куда более тяжкий, нежели вовсе без покаяния жить! Ибо кровь, что избежать мог, но не избежал, моим проклятием станет.
— Коли не откажешься от опричнины своей, то мне митрополитом не быть! — стукнул посохом об пол Филипп.
— Ну и правильно, не соглашайся! — поддержал его Андрей. А когда все повернули к нему головы, добавил: — Государь хотел, чтобы ты, святой человек, его совестью стал. А зачем правителю совесть? Все знают, что для властелина совесть — лишняя обуза. Так что правильно. Не соглашайся.
Иоанн гневно вскинулся — но уже через миг успокоился, его губы даже тронула слабая улыбка. Соловецкий же игумен нахмурился, задумался надолго. Кивнул:
— Вижу я, сын мой, боль и смятение в душе твоей. Она есть ныне твоя епитимья, на тебя свыше павшая. Молить Господа я стану о спасении души твоей. Пусть он явит свою волю. В его власти прощение, не в моей. — Старец осенил царя знамением и покинул келью.