Поводырь - Евгений Васильевич Акуленко
Праника определил китаец таскать воду для полива. На заднем дворе фермы старую силосную яму заполняло озерцо желтой жижи, что приобрела свой цвет то ли от сливаемых туда помоев, то ли от кучи драных капроновых мешков с фосфатными удобрениями, размываемой дождями подле.
Праник знал по опыту, что места подобные лучше огибать стороной, потому как дозиметр вблизи них начинал стрекотать, как кузнечик в экстазе размножения, и рекорды показывал небывалые. Цин робкие опасения выслушал скептически и замахал рукой:
– Циста! Циста! – Надеясь, видно, от цирроза печени сдохнуть раньше, чем от накопленной радиации.
Жижу сливал Праник в железное корыто. Там Цин ее щедро бодяжил, перемешивая палочкой, с каким-то порошком из зловещего вида пакетов ярко-кислотной раскраски с иероглифами. Но и этого ему казалось недостаточно. Для пущей забористости на каждое корыто приходилось еще полведра коричневой липкой массы, запах которой не оставлял, так сказать, никаких сомнений в характере происхождения.
– Кавно – хорошо! – делился опытом человек-эпоха и сетовал: – Только мало.
И только после всего живительная влага годилась для полива.
Праник не решался поинтересоваться, не знаком ли пытливый иноземный ум с трудами писателя Войновича, но на всякий случай зарекся местный самогон не употреблять.
А меж тем, еда из земли так и перла. Праник таскал ведра по лабиринтам теплиц, едва разминаясь на узеньких дорожках с усердными аграриями, и давался диву их успехам и достижениям. Под хлюпкими скособоченными каркасами чего только не произрастало: пупырчатые огурцы, увесистые, размером с кулак, помидоры, кабачки, сахарная и красная свекла с рельефной жирной ботвой, картошка, пшеница, наливные просяные метелки, капуста, морковка, редька, именуемая «турнепсой», репчатый лук, укроп, петрушка и Мичурин знает, что еще.
От заката до рассвета все это пропалывалось, окучивалось, подвязывалось и прореживалось, поливалось и отапливалось самодельными печками-буржуйками. В просторных погребах на древесных гнилушках росли грибы. Похрюкивали поросята, кудахтали куры, мычали коровы. На дощатом помосте стригли спутанных овец.
Ночевали работки здесь же. Вповалку. Все скопом, мужчины, женщины, молодые, старые. Кто на матрасе с выпущенными ватными потрохами, кто на охапке сена, кто на старой картонке от холодильника. Кормили два раза в день, без разносолов, но от пуза. Наружу выходили редко, все больше по производственной необходимости. Необходимостей таких было немного, дров привести, да телят попасти. Пожалуй, и все. За порядком следили те самые ребята с автоматами в телогрейках. И не дай бог кому профилонить от работы или поспорить с начальством. На первые разы лишат вожделенной трапезы, а если что посерьезнее – гуляй. Говорят, в лесу сморчки пошли, так ты кушай, поправляйся. Это не самое худшее еще, за воровство или за вредительство могут и почки опустить пониже к земле, а могут и пулю в живот влепить.
Цин, объяснил, что сейчас сезон, поэтому работников много. А на зиму-то многих попросят. Если на хорошем счету был, выдадут кое-какой паек. Обычно, крупы немного да овощей, каких уродилось в избытке. А если не по нраву ты пришелся руководящему составу, так говорят же, сморчки под снегом где-то… Должны быть. Остаться-то многие хотят, потому как тепло, и харч какой-никакой. Вот и стучат друг на дружку, кто назвал товарища бригадира «падлой», кто огурец с грядки скушал под покровом темноты. Но, все больше, конечно, баб-с оставляют. Работящих, само собой, но главное – с несильно завышенной, как некогда принято было говорить, планкой социальной ответственности. Сами же надсмотрщики трудовых подвигов гнушались.
– Что ни день, то праздник урожая у них, – жаловался Цин. – Сожрут сейчас все, а зимой – хер облизывать.
Дней пять пробился Праник в сельскохозяйственном экстазе. И как-то энтузиазм у него поиссяк. Наелся по горло. Не в прямом смысле, а все больше в переносном. Тут как-то выбежал вечерком во двор кислороду глотнуть и столкнулся нос к носу с давешними знакомцами, что при первой встрече к бригадиру его провожали. Поздоровался, как дела, мол, ребята, как служба? А те губы поджали и морды воротят свои. Понимать следует так: негоже нам, значит, дядя, со всякими рабами общаться. Мы, значит, бойцы, а ты – колхозник. Иди говно меси. И так гадко стало на душе, противно. Не такой жизни Праник искал. Хотел просто повернуться и уйти прочь, да вспомнил, что на хранение у него кое-какие вещи оставлены.
У конторы путь преградил часовой. Дохнул в лицо перегаром:
– Совещание у них. Беспокоить не велено.
Через открытые форточки второго этажа явственно слышалось позвякивание посуды и пьяные возгласы.
– Завтра приходи, – часовой зевнул. – После обеда…
Праник усмехнулся. И поймал себя на мысли, что действительно раздумывает над тем, чтобы прийти завтра. Потом, наверное, придется прийти еще через день. Потом еще. Может, ему даже предложат постоять в очереди, или внезапно выяснится, что имущество его куда-то запропастилось. К весне пообещают найти… И значит правы эти вертухаи, не считая его за человека.
– Суп вчерашний будешь?
– Чего? – не понял часовой. – Ты, это, – погрозил пальцем, – смотри!..
И не успел опомниться, как оказался с вывернутой за спину рукой, бережно удерживаемый Праником за неосторожно вытянутый указательный палец.
– Суп, говорю, вчерашний будешь? – повторил Праник и придал охраннику ускорения коленом. – Завтра приходи!
В таком положении они и поднялись наверх. По ступеням побрякивал перекинутый через шею автомат. Неудобно стрелять одной рукой на полусогнутых. Да и пальчик, наверное, больно.
В кабинете у бригадира дым стоял коромыслом. Несколько керосиновых ламп освещали заваленный объедками стол, пьяные лоснящиеся физиономии. Во главе гульбария восседал Салоп. Пышнотелая стряпуха, получив увесистый шлепок по жопе, ставила перед бригадиром дымящуюся миску щей. Кто-то накручивал патефон в углу, кто-то отчаянно матерился, привстав со стула, видимо произносил тост. В воздухе плыла плотная взвесь табака и перегара.
– Вечер добрый! – вежливо поздоровался Праник. – Приятного аппетита.
Присутствующие обернулись к нему, повисла неловкая пауза. В наступившей тишине сучил ножонками незадачливый часовой, шипел от боли и унижения.
– Мне бы вещички забрать, – вздохнул Праник. – Увольняюсь я…
Некоторое время Салоп фокусировал мутный взор, бессмысленно хлопая ресницами, затем побагровел и взревел дурниной, хрястнув кулачищем по столешнице. Если опустить подробности, суть его высказываний справедливо сводилась к следующему: зачем ему кормить роту дармоедов, если те не могут обеспечить в хозяйстве элементарный порядок, и всякий, кто ни попадя, может вот так вламываться в кабинет и мешать принимать пищу.
Впоследствии анализируя происходящее, Праник понял, что совершил серьезную ошибку. Ему следовало либо терпеливо и понуро клянчить свое имущество обратно, либо, уж если попер на рожон,