Владимир Березин - Путевые знаки
— Ты знаешь, Саша… — сказал он мне как-то. — Вот гляжу я на тебя и понимаю, что ты наглядная иллюстрация неизвестной нам пока мутации. На вид здоровый кабан. Да, кабан… — Тут он запнулся и после паузы продолжил: — Кабан, это ты наверняка должен был прочитать, что-то вроде наших свиней. Так вот, ты здоровый мужик, а ведёшь себя как ботаник.
— Ботаник? И хочу из оранжереи уйти?
— Я думал, что ты и об этом читал. Ботаник — это такой худенький мальчик, который прилежно учится в школе, слушается родителей и всё время проводит за книжками.
Точно, я вспомнил это слово. Я его видел в книгах, но вот как у нас в школе называли ботаников, я не помнил. Раньше помнил, а потом забыл.
Одно точно все мы были немножко ботаниками из-за того, что носили защитные очки от яркого света.
Глаза наши давно привыкли к подземельям, где света не то что не было, а просто он был так же редок, как чистая вода: вообще-то вроде бы и есть, но поди найди хороший источник, подземный ручей, наладь от него трубу, обеспечь стоки… Хорошего специалиста по канализации могли выменять на десяток снайперов.
Я давно понял, что иерархия специалистов меняется постоянно: то в цене были бойцы, защитники и добытчики, то инженеры и строители.
Катаклизм нас не просто перетряхнул, он даже не отбросил общество назад, он повёл нас не прежней дорогой, а куда-то вбок. Впрочем, иногда могли пригодиться очень странные навыки. Я, например, с детства хорошо стрелял из рогатки. А лет десять назад начался какой-то массовый психоз соревнования по стрельбе из рогаток на деньги. И я умудрялся не только быть в числе победителей, но даже неплохо на этом зарабатывать.
Правда, когда мне предложили таким способом охотиться на крыс, я отказался. Не моё это дело. К крысам я испытывал отчего-то уважение. Крысы очень умный народ, хоть про них наговорили много глупостей. У них прекрасная координация и чувство пространства. С крысой можно подружиться и, легко постучав по стене, вызвать крысу из подземелья. Это всё оттого, что у крыс прекрасный слух и они очень чутки к вибрации.
Но, наверное, я переношу своё уважение к одной крысе на всех остальных, однако об этом после.
Мы с Владимиром Павловичем уже много лет проводили время в разговорах. Вот и сегодня он пригнал тележки в оранжерею, и мы с ним сели за небогатый обеденный стол. Владимир Павлович сразу же отхлебнул из фляжки, и мы заговорили, как всегда, о смысле жизни. «Смысл жизни» так я это называл, хотя темы у нас были весьма странные. Сейчас Владимир Павлович заглянул мне в глаза:
— Ты вот по молодости это не очень хорошо помнишь, я тебе расскажу. Сразу после Катаклизма множество людей из тех, кто спасся, пребывали в эйфории. Для них это было освобождение. Ведь раньше они мучились, переживали, суетились. В их жизни было начальство, семьи, где часто счастья никакого не было, и, главное, соображения о том, что все они неудачники. Они недостаточно зарабатывают, у них не сделан ремонт, не достроена дача… И тут бац! Всё исчезло. Конечно, жизнь теперь была не сахар, и болеть стали больше, но те, кто по-настоящему болел, быстро вымерли. А вот те, кто пришёл в такое упрощённое состояние, почувствовали себя очень комфортно. Это был второй шанс для неудачников и, главное, никакого офисного рабства. И ведь у нас масса людей занималась не своим делом: люди протирали штаны в конторах, с нетерпением ждали пятницы, чтобы радостно напиться, пить всю субботу и воскресенье, сносить упрёки нелюбимых жён или мужей, с ужасом думать, что дети непослушны, попали в дурную компанию, понимать, что годы уходят, а ничего не сделано. Узнавать с завистью, что сверстники разбогатели, уехали за границу и вообще успешнее тебя. Душевные муки всегда тяжелее физических: к физическим ты привыкаешь или умираешь в зависимости от их тяжести. А тут, после Катаклизма, в одночасье, разом, успех стал осязаем. Успех это то, что ты жив, что ты получил пайку в оранжерее или выгодно торгуешь с ганзейскими станциями. Это новое средневековье, о котором так долго говорили. Ну ты не знаешь, но поверь, что говорили. И это гораздо более простая цивилизация, чем была. В ней есть все те же связи начальник-подчинённый, но теперь это хозяин-работник. Марксизм ты не представляешь, вообще, что такое марксизм, но поверь, моё поколение всё было на нём воспитано… Так вот, марксизм снова стал настоящим, мир понятным. Вот они, вот мы. Вот еда, а вот одежда.
— Но так нельзя жить долго. И я читал про марксизм.
— Ну почему нельзя? Впрочем, что считать «долго»? Что для нас это «долго»?
— Если ты говоришь о марксизме, то количество должно перейти в качество.
— Это не марксизм. Это в тебе от невнимательного чтения. Переход количества в качество это Гегель, диалектика…
— Ну хорошо. Гегель. Но что-то должно случиться.
— Да понятно что, должен случиться выход на поверхность. Или нас съедят какие-нибудь монстры.
— Ну вот подумай, зачем монстрам нас есть? Что им в нас? Что такого мёдом намазанного в людях, что спаслись в метрополитене? Отвоевать у них метро? Но если разумные мутанты, да и неразумные, жили двадцать лет у себя, даже в случае дельта-мутации, какой им резон лезть под землю? Я могу предположить, что самые разумные из них ищут с нами контакт. Может, они хотят с нами сосуществовать.
— Мы всегда можем предположить самое фантастичное. Например, что самые разумные нас рассматривают как деликатес. Устроят фермы, будут нас разводить, как свиней…
Потом мы обсудили слухи о Курчатовском институте. Там, рядом со станцией «Октябрьское поле», был целый город, причём с одной стороны смыкавшийся с убежищами и подземными помещениями Главного разведывательного управления на Хорошёвском шоссе, а с другой с Курчатовским институтом. Говорили, что вчера на дальних рубежах была стрельба, и кто-то, видимо, хотел прорваться к нам.
— Ты ведь знаешь, откуда у нас возможность выращивать чудо-зерно? — спросил меня кто-то.
Это, в общем, все знали, да только никто не говорил. То электричество, что круглосуточно освещало наши плантации, было произведено той же силой, что загнала нас под землю. Оно приходило из вновь пущенных реакторов Курчатовского института, и у нас на станциях в нём недостатка не было. А поскольку времени было много, то я пристрастился читать именно в этом дармовом свете. В Курчатовском институте работало два реактора, и с людьми, жившими там, существовало специальное соглашение. Понятно, что не патронами с ними расплачивались, существовала сложная система взаимозачётов. Ходили слухи, что рядом с Москвой находятся гигантские склады дизельного топлива, до которых никто не добрался в первые пять лет после Катаклизма. А потом оказалось, что оно испортилось. Его пытались облагородить и фильтровать, да только ничего из этого не выходило. Энергия дизель-генераторов оказалась вещью дорогой, с топливом что-то химичили, да, по-моему, недохимичили. Топливо расслаивалось на фракции, выпадали в осадок какие-то смолы, забивались тонкие патрубки двигателей, в общем, какие-то сложности все время возникали с этими запасами топлива. Кто-то говорил мне, что дешевле построить нефтеперегонный завод, но для этого нужно было замириться всем москвичам, а воли разом окончить междоусобицу ни у кого не было. Ишь, чего захотел, нефтеперегонный завод…
Говорили, что мифические бауманцы, жители инженерных подземелий на северо-востоке, придумали какую-то технологию оживления не только солярки, но и вконец потерявшего свойства бензина! Да где те бауманцы? Спаслись ли какие инженеры из огромных институтов в районе «Бауманской», никто точно не знал. Были ли они на самом деле? Не известно. Ничего-то нам было не известно.
Но, несмотря на неизвестность, меня давно не удивлял этот мир, который менялся от километра к километру, наконец окончательно оформляясь на новой станции в мир, иногда внешне похожий, но уже совершенно другой. Например, я легко мог по запахам отличить «Динамо» от «Аэропорта», не говоря уж о мире «Сокола» с его гигантскими пространствами и удивительными зверофермами.
Чистенькие жители «Динамо», бойцы портновского фронта, жили совершенно иначе, нежели свинари с «Сокола». И дело даже не в том, что «Динамо» была станцией глубокого заложения, а, скажем, «Аэропорт» строился открытым способом, дело было не в размерах подземных городов, которые, конечно, не ограничивались перегонами и станциями, а тянулись далеко в стороны, вдоль подземных рек, закованных в коллекторы, по заброшенным коммуникациям, иногда заканчиваясь карстовыми пещерами, а иногда оставленными людьми бункерами и бомбоубежищами. Дело было в стиле жизни, который определяется иногда довольно случайными факторами.
Стиль жизни был связан и с тем, что за люди случайно оказались на станции двадцать лет назад, и с тем, какой путь они прошли за это время.
И если у нас всё было так непросто, то можно было только представлять, как причудлив подземный народ за границами нашей стабильной области. У нас-то мир и спокойствие, мы нужны всем! Мы закрома метрополитена и его граница, а там волчий вой, зубовный скрежет, и счёт жизни шел не на часы, а на патроны. Это там война, а у нас свинина, да ещё зерновые. У нас куры размером с арбуз. У нас и арбуз растёт, только отчего белый внутри, но сладкий, как сахар. Но арбузы это так, развлечение, дорогая игрушка.