Александр Прозоров - Битва веков
— Чего ты хочешь? Чего ты хочешь от меня, исчадье ада? Ты хочешь крови? Ты хочешь крови человеческой?
— Тебе ли бояться крови, правитель всея Руси? Вспомни, по Казани мы шли по колено в крови. По гибель тысяч мучеников принесла свободу сотням тысяч невольников. Разве это грех — нести людям свободу? Разве это грех — отдавать живот спой за веру и Отечество?
— Ты не понимаешь, ты ничего не понимаешь, князь! — схватился за голову Иоанн. — Это не битва с врагом! Это не освобождение невинных! Это резня всех против всех! Сын на отца, брат на брата, христианин на христианина! Все! Все! Ты понимаешь, бес, все до единого! Все, кто только живет на этой земле, ополчились против меня! Глинские, Тюфякины, Одоевские, Шеины, Охлябины, Пронские, Булгаковы, Сидоровы — все бегут! Все бегут прочь от воли моей, дабы к ратям Сигизмундовым примкнуть, дабы с ляхами вместе на землю русскую прийти и меня в могилу затоптать до самой преисподней!
— Не одними князьями земля русская держится, государь! — невозмутимо возразил Андрей. — Все богатство, что на ней есть, руками простых людей выстроено. Хлеб, что едим, руками смердов простых выращен. Мечи и пищали наши черными сотнями кованы. И люд простой любит тебя, ако самого Господа. Любит за избавление от тягот воеводского кормления, за право в судах земских наравне с воеводами сидеть и за правду бороться. За право старост губных самим избирать, из людей честных и совестливых. За право в служивое сословие переходить, коли жизнь обыденная скучна, за избавление от набегов татарских, за земли новые непаханые, за реки, для торга свободные.
Что тебе князья, государь? На каждого князя недовольного сто детей боярских найдется, что за тебя без сомнения на любую муку пойдут.
— Напрасно стараешься, Андрей Васильевич, — устало покачал головой Иоанн. — Нечто не знаю я о пользе деяний сих? Нечто неразумен я был, когда сии указы издавал? Для того и старался, дабы облегчение народу своему принести. И ощущал благость единения, когда одним порывом люд русский со мною в походы на Казань и Полоцк шел, когда присоединению Сибири и Астрахани радовался. Ныне же былого единства нет более. Рать моя не токмо из стрельцов и опричников собрана. Она, Андрей Васильевич, еще и из бояр собрана, из князей удельных. За каждым князем сотни холопов оружных, а за многими и тысячи. Тот же Михайло Воротынский, товарищ твой, двенадцать тысяч ратников в ополчение приводит. Не мне все эти витязи служат — князьям и боярам своим. Не мою волю исполняют — волю удельного боярина своего. Как же могу пойти я супротив их воли? Как принудить делу государеву, православию служить? Коли все они смерти моей возжелали, так что я сделать могу? Избранных бояр своих и стрельцов супротив земства служивого послать? Приказать русским людям русских резать, христианам православным в единоверцев стрелять? Зачем мне такое царствие кровавое нужно, князь? Уж лучше я сам в обители скроюсь, подданных своих от греха освобожу, Русь свою от большой крови избавлю. Ступай, княже. Отринула меня моя держава, и я ныне от нее так же отступаюсь. Кончилось мое царствие, Андрей Васильевич. Все!
Иоанн, давая ясно понять, что разговор окончен, поворотился к Андрею спиной и снова опустился перед алтарем на колени.
— Князья тебе изменяют и бояре, — тихо произнес Зверев. — Люди же простые верят тебе, любят, служат честно. Их-то ты за что караешь? Предаешь за что?
На людей простых я зла не держу, любовь к ним испытываю не меньшую, от всей души благословляю и их благословения прошу, — так же тихо и покойно ответил царь. — Отречением своим я лишь бояр и князей караю, на них грех измены и предательства помазанника Божьего. Простой же люд к сердцу моему близок, и его я отречением своим лишь от греха великого спасаю, от мук телесных и смертоубийства избавляю. И да простит меня Господь.
Князь Сакульский поклонился, вышел из церкви и тут же уселся на паперти, прикрытый от медленно падающих снежинок широким тесовым навесом. В задумчивости потер виски.
— Ну что? Ну как, Андрей Васильевич? Что царь? — Андрей в тягостных раздумьях даже не заметил изрядной толпы собравшихся у крыльца встревоженных опричников.
— Чего Иоанн Васильевич молвил, Андрей Васильевич? — выступил чуть вперед Малюта Скуратов и вдруг сдернул шапку, словно обращался к самому государю.
— Царь сказал, что бояре и князья предали его, изменили ему и против самой жизни его не раз злоумышляли, — медленно, взвешивая каждое слово, ответил Андрей. — И посему от них он отрекается и царствовать над такими подданными не желает. Но вот люд простой и честный, людей служивых и торговых он любит и свое благословение им дарит и такими подданными ему править в радость. Именно так Иоанн и сказал. А мужик он честный до безобразия и от слов своих не отречется, пусть и без свидетелей произнес. И что это значит? Это значит, что слушайте меня, служивые. Слушайте внимательно и запоминайте: ноги в руки без промедления берите и мчитесь в Москву. Послание царское люду передайте, на всех площадях и перекрестках повторите, пусть каждый юродивый из ямы выгребной про то слово царское знает досконально и в точности. Холопов своих тоже поднимайте, одевайте в самые потертые кафтаны, что имеются, давайте им по пригоршне серебра и с собой в Москву тащите. Пусть по кабакам и торгам ходят и напоминают, каково людям до царствия Иоаннова жилось. И татар, и кормления, и вольницу боярскую пусть хорошенько напомнят. Стрельцам пусть про их волю, землю и службу напомнят. Сядет вместо Иоанна Старицкий — потеряют и то, и другое, и третье. По церквам пусть сказывают, как ляхи со Старицким явятся и по своему обычаю гонения на истинную веру устроят. Прочему люду напоминайте, что Старицкий по обычаю польскому жить желает. Чтобы смерды рабами были безвольными, чтобы лях любого зарубить мог безнаказанно ради развлечения, чтобы суд был не русский выборный, а польский помещичий. Как пан скажет, такова и воля.
— Зачем тебе это, княже? — не понял боярин Скуратов.
— Затем, что вашим мольбам остаться государь не поверит. Вы ведь, хлопцы, почитай, уже братия монашеская. И просьбу люда черного он тоже не послушает. Он отрекается, дабы усобицы между простолюдинами и знатью не случилось. Нужно, чтобы к нему с поклонами нижайшими сами бояре думские приползли. Чтобы именно они повинились. Вот тогда Иоанн точно никуда не денется. Он повинившихся любит. А коли сами князья и бояре остаться попросят, тогда на усобицу уже не сошлешься. Всем миром поклон нужен. Государю от всего мира: и от служивого сословия, и от простого, и от боярского.
— Как же, поклонятся они! — не поверил кто-то из опричников. — Им царское отречение токмо в радость!
— Поклонятся, — уверенно кивнул Зверев. — Коли поймут, что без царского согласия люд московский порвет их в куски мелкие на месте, то еще как поклонятся. На коленях ползать станут.
— Пойдет ли люд черный? — так же неуверенно повторил тот же голос.
— Еще как пойдет! В Москве одних стрельцов десять тысяч, да вас с холопами столько же, да еще каждый из московских обывателей хотя бы двух-трех, но убедит. Против такой силы боярской Думе ни за какими тынами не отсидеться и никакими холопами не оборониться. А если отсидятся думские бояре, то тогда, монахи, вам и правда только на паперти и место! По коням, служивые, по коням! Каждая минута на счету!
— А ты, княже? — задержался Малюта.
— А я спать. Я что, деревянный, сутками подряд без сна и еды туда-сюда носиться? И ты отдохни. Мыслю, дня за три-четыре все решится.
На богатом постоялом дворе справа от ворот слободы Андрей проспал почти сутки, после чего еще несколько дней напролет занимался с холопами рубкой на бердышах, на саблях, на рогатинах, игрался ножом и кистенем. Он слишком нервничал, чтобы спокойно читать, писать письма или даже сидеть и пить вино. И иного выхода своему беспокойству не видел.
В день святого Феодула[15] на постоялый двор заявился боярский сын Скуратов и, расплывшись улыбкой кота, укравшего кусок вырезки, сообщил:
— Тебя, княже, государь к себе кличет.
— Постриг-то он принял али как?
— Изволит себя игуменом звать, княже. Но обетов никаких не давал.
— Пусть как угодно называется, лишь бы долг свой исполнял. — Андрей зачерпнул у амбара свежего снега, обтерся: — Полель, прибери оружие, принеси рубаху чистую и ферязь. Нехорошо к царю потным и обтрепанным являться.
— К царю, к царю, — довольно подтвердил Малюта. — Бояре сказывали, как весть об отречении по Москве пошла, люд тем же днем у палат митрополитских сбираться начал. И уговаривать никого не пришлось. На второй день в столице в богатой одежде со двора и высовываться не стоило. Били всех, в ком человека знатного подозревали. А иные горожане к Пимену в трапезную прорвались и сказывали: иной клятвы, мол, кроме как государю Иоанну, признавать не хотят, иной никому давать не станут, а кто сие истребовать посмеет, того, ако клятвопреступника, у него же на кухне живьем в масле сварят. Дума и собраться не смогла, архиепископ кланяться государю с покаяниями общими отправился. Так спешил — ровно мы, всю ночь лошадей гнал. С ним бояре думные были, шапок бобровых пять штук видел, а кто — не ведаю. Стоял далеко, не видно.