Вся Урсула Ле Гуин в одном томе - Урсула К. Ле Гуин
Отец мой все ворчал, что меня вечно нет дома, но я продолжал каждый день уходить в лес. Зато я наставил там столько силков, что кролик к обеду бывал у нас так часто, как нам того хотелось. Так или иначе, но бить меня отец больше не осмеливался. Мне было, наверное, лет шестнадцать или семнадцать; в семье мало обо мне заботились, да и кормили тоже не слишком хорошо, так что я вырос не особенно высоким и сильным, но все же к этому времени стал явно сильнее отца, изношенного пожилого мужчины лет сорока, а то и больше. Но мачеху мою он по-прежнему бил очень часто. И она теперь превратилась в маленькую беззубую старушку с вечно красными глазами. Говорила она очень редко. Стоило ей открыть рот, как отец грубо обрывал ее, насмехаясь над женской болтливостью, женской сварливостью, старушечьим ворчанием и так далее. «Неужто ты никогда не умолкнешь?» — громогласно вопрошал он, и она тут же съеживалась, втягивая голову в сутулые плечи, точно черепаха. Но по вечерам, когда она перед сном мылась в тазу, согрев воду на последних углях и обтирая тело какой-то тряпицей, простыня порой соскальзывала с ее плеч, и я видел, какая у нее гладкая кожа, какие нежные груди и прелестные округлые бедра, как неясно поблескивает в свете догорающего очага ее еще молодое тело. Я, конечно, сразу отворачивался, потому что она страшно пугалась и стыдилась, если замечала, что я на нее смотрю. Она называла меня «сынок», хоть я и не был ей сыном. И я еще помнил, как когда-то давно она звала меня просто по имени.
Однажды я заметил, что она смотрит, как я ем. В ту осень мы впервые получили неплохой урожай, и турнепса нам хватило на всю зиму. Она смотрела на меня так, что я сразу догадался: ей хочется спросить, пока отца нет дома, чем я занимаюсь в лесу целые дни напролет, почему моя рубаха, куртка и штаны вечно порваны чуть ли не в клочья, почему ладони у меня покрыты твердыми мозолями, а руки все в шрамах и царапинах? И если б она спросила, я бы, наверное, рассказал ей. Но она так ни о чем меня и не спросила. А заметив мой взгляд, молча отвернулась и потупилась, скрывая лицо в тени.
Густая тень и тишина царствовали в том коридоре, который я уже успел прорубить в изгороди. И было видно, что терновник и боярышник в ней — настоящие деревья, такие высокие и с такими густыми ветвями, что в проделанный под ними проход не просачивается ни лучика солнечного света.
К концу первого года сделанный мною проход был высотой с меня и примерно в два моих роста длиной. Однако впереди по-прежнему не виднелось никакого просвета, так что я не мог даже одним глазком увидеть то, что находилось по ту сторону изгороди. Ни малейшей надежды не было и на то, что в дальнейшем переплетение ветвей может оказаться не таким плотным. Сколько же раз я лежал ночью, слушая храп отца, и клятвенно обещал себе, что все равно непременно прорублю эту колючую стену до конца, даже если мне придется потратить на это всю свою жизнь, и в то же время мне все чаще казалось, что, когда я уже стариком, вроде моего отца, рассеку наконец последние колючие ветки и окажусь по ту сторону изгороди, я не увижу там ничего, кроме точно таких же зарослей ежевики и боярышника. Придумав подобный конец своей истории, я сам в него не верил и постоянно пытался пристраивать к ней другие концы. Например, говорил я себе, там, возможно, окажется красивая зеленая лужайка… и деревня… или монастырь… или замок… или просто каменистое поле… Я ведь ничего иного в своей жизни не видел, вот и перебирал в памяти знакомые мне вещи. Но все подобные выдумки вскоре забывались, и я снова начинал думать только о том, как мне перерубить следующий толстый ствол, стоявший у меня на пути. В общем, моя история целиком была посвящена этому прорубанию сквозь бесконечные заросли, и пока что больше ни о чем в ней не говорилось. Однако, чтобы рассказать ее во всех подробностях, понадобилось бы, наверное, почти столько же времени, сколько я затратил на расчистку прохода в зеленой стене.
Однажды в конце зимы — а в такие дни всегда кажется, что зиме нет конца, такой это был ужасный, холодный, сырой, голодный день, — я пилил той самой, украденной у лесорубов пилой кривой узловатый ствол боярышника толщиной, наверное, с мою ляжку и твердый, как железо. Скрючившись в узком, уже расчищенном от ветвей пространстве, я все пилил и пилил, и в голове моей царила полная пустота: я был целиком поглощен этой работой.
Проклятая изгородь разрасталась с неестественной быстротой; она росла как летом, так и зимой; даже среди зимы бледные ростки постоянно прорастали прямо среди прорубленного мною прохода, а летом и вовсе приходилось каждый день уделять какое-то время на дополнительную расчистку только что сделанного прохода, чтобы удалить новые зеленые побеги, полные едкого сока. Теперь сделанный мною коридор достиг пяти с лишним ярдов в длину, но в высоту был всего лишь фута полтора; я научился как бы ввинчиваться в заросли, оставляя пространство высотой в человеческий рост лишь в самом конце туннеля, где мне просто необходимо было порой замахнуться топором или воспользоваться пилой. Обычно же я работал в крайне неудобной позе, но с радостью отказывал себе во всем, желая поскорее продвинуться как можно дальше.
Ствол боярышника, который я пилил, вдруг самым гнусным образом расщепился, и лезвие пилы чуть не проехало мне по бедру: подпиленное дерево повисло, но не упало, подхваченное ветвями других деревьев, с которыми тесно переплелось, и одна его шипастая ветка с силой хлестнула меня по лицу, разодрав мне лоб. Кровь залила мне глаза, и я уж подумал, что это проклятые шипы их задели и теперь я ослепну. Опустившись на колени, я принялся стирать с лица кровь, и руки у меня дрожали от напряжения, боли и неожиданности. Но когда я протер сперва один глаз, потом другой, то даже и не понял, что это передо мной, и, моргая, все вглядывался и вглядывался в то, что наконец забрезжило впереди. Это был дневной свет!
Тот боярышник, падая, проломил собой оставшуюся часть изгороди, и теперь в лабиринте переплетающихся веток образовался небольшой,