Вся Урсула Ле Гуин в одном томе - Урсула К. Ле Гуин
Хамид резко провел ногтем большого пальца по плечу Фарре. Ощущение было такое, словно он провел по деревянной спинке кровати или по столешнице — ему самому даже стало немного больно. И в душе у него вдруг поднялась волна гнева на этого человека, нет, не человека, ибо человеком его пациента считать было уже нельзя. «Господи, да что я, с ума схожу, что ли? — одернул он себя. — За что я так рассердился на этого несчастного? Разве может он как-то изменить собственную природу, то, чем он является или чем становится теперь?»
Он быстро вышел из дома и отправился по своему излюбленному маршруту, а после прогулки долго читал у себя в комнате. Лишь к вечеру он вновь зашел к больному. Возле Фарре не было никого. Хамид придвинул к постели стул, на котором Макали просидела столько дней и ночей, и сел. Полумрак и тишина этой комнаты действовали успокаивающе. Здесь происходило исцеление, странное, таинственное, пугающее, но вполне реальное. Фарре проделал долгий путь от смертного порога через страдания и боль к успокоению; повернул от смерти к иной жизни, совершенно не похожей на прежнюю. К жизни старших. Разве было в этом что-то дурное? Единственное зло он причинил своей жене, оставив ее одну и уходя в другую жизнь, однако он так или иначе сделал бы это, и, может быть, ей было бы еще тяжелее, если бы он просто умер от ран.
Но, может быть, жестокость ситуации именно в том, что он не умирает?
Хамид по-прежнему сидел у постели Фарре, погруженный в свои мысли или даже в полудрему, усыпленный сумеречной безмятежностью этой комнаты, когда туда тихонько вошла Макали и зажгла неяркий светильник. На ней была широкая легкая блуза, под которой свободно колыхалась ее полная, ничем не стесненная грудь, и пышные шаровары из тончайшей материи, собранные на щиколотках над босыми ступнями; ночь на острове наступила какая-то особенно жаркая, душная, воздух неподвижно застыл над засоленными болотами, над песчаными отмелями. Макали обошла кровать и встала у изголовья. Хамид хотел уже вскочить, но она остановила его:
— Нет, нет, останься. Прости меня, Хамид-дем. Прости. Не вставай, не надо. Я всего лишь хотела и виниться перед тобой за то, что вела себя как ребенок.
— Горе должно найти выход наружу, — сказал он.
— Я ненавижу плакать! Слезы опустошают мне душу. А беременность постоянно заставляет меня плакать из-за пустяков.
— Это не пустяки. Это большое горе, дема, из-за которого не грех и поплакать.
— О да, — живо откликнулась она. — Но это — если бы мы любили друг друга. Тогда я, наверное, легко могла бы наполнить слезами этот таз. — Макали говорила с какой-то странной, жестокой легкостью. — Но все кончилось много лет назад. Он ведь и на войну пошел, чтобы быть от меня подальше. И этот ребенок, которого я ношу, не его. Он всегда был холоден со мной. Всегда был слишком медлительным. Всегда был почти таким, какой он сейчас.
И она быстро посмотрела на мужа, распростертого на постели, — посмотрела с отчуждением, даже с вызовом. — Они были правы, — сказала она. — Полуживому нечего на живой жениться! Скажи: если бы твоя жена оказалась деревяшкой, пнем, палкой, разве ты не стал бы искать себе другую подругу, из плоти и крови? Разве не стал бы искать такую же любовь, на какую способен сам?
Говоря это, она подошла к Хамиду совсем близко и слегка наклонилась над ним. Ее близость, движение ее легких одежд, тепло и аромат ее тела внезапно целиком заполнили его мир, и, когда она положила руки ему на плечи, он вдруг обнял ее и с силой притянул к себе, желая проникнуть в нее, испить ее тело своими устами, пронзить ее тяжелую податливую мягкость острием своего болезненно страстного желания. Он настолько потерял голову, что не понял даже, в какой момент она вдруг вырвалась и резко его оттолкнула. И тут же отвернулась к постели, где с протяжным скрипучим стоном ворочался раненый; его ранее неподвижное тело сейчас все дрожало и тряслось, пытаясь согнуться, приподняться, а из-под приподнявшихся век вдруг посмотрели на женщину и врача круглые, лишенные радужки и зрачка глаза.
— Вот! — вскричала Макали, стряхивая со своего плеча руку Хамида и торжествующе выпрямляясь. — Фарре!
Застывшие приподнятые руки Фарре с нелепо растопыренными пальцами дрожали, точно ветки на ветру. Но более ничего не происходило. Лишь откуда-то из глубин его неподвижного тела вновь донесся тот глубокий, трескучий, скрипучий стон. И Макали прижалась к телу мужа, и стала гладить его лицо, целовать немигающие глаза, губы, грудь, живот со страшным шрамом, бугорок между соединившимися, сросшимися ногами.
— А теперь ложись, — шептала она, — ложись и снова засыпай. Спи спокойно, мой дорогой, мой единственный, любовь моя, спи, спи и ни о чем не тревожься, ибо теперь я знаю, я поняла…
Хамид, точно очнувшись от ступора, почти вслепую нашел дверь и вышел из комнаты, шагнув с порога дома куда-то в ясную летнюю ночь. Он шел, не разбирая дороги и страшно злясь на Макали за то, что она его использовала. А потом его охватил гнев на себя — за то, что позволил себя использовать. Но постепенно гнев стал стихать, и он остановился, огляделся и понял, горестно и изумленно усмехнувшись, что, сам того не ведая, пошел по тропе, что вела прямиком в Старую рощу, хотя раньше никогда по ней не ходил.
Здесь повсюду, рядом и в отдалении, высились гигантские стволы, почти невидимые сейчас, ночью, в густой тени собственных крон. Кое-где сквозь листву пробивался лунный свет, заставляя ее серебристо светиться, разливаясь ртутными озерцами на траве. Здесь, в роще, среди старших деревьев, было холодно, здесь царили тишь и безмолвие.
Хамида пробрала дрожь.
— Он тоже скоро придет к вам, — сказал он, обращаясь к этим толстоствольным темным великанам с могучими руками-ветвями и уходящими глубоко в землю корнями. — Паск и другие знают, что делать. Скоро, скоро он будет здесь. А она станет приходить сюда с малышом и часами сидеть в его тени летним полднем. Может быть, потом и ее похоронят здесь же. У