думала, и мамой не была, и думала только о Донни и о том, как любит его. А потом у нее вдруг стал выпячиваться живот, и мать спросила, приходят ли у нее месячные; а они к этому времени с Донни уже расстались, и она теперь гуляла с Роди. Мать, услышав это, жутко рассердилась и вообще запретила Шари гулять — и с Роди, и с кем бы то ни было еще. Но на этот раз все было иначе. На этот раз она сама жутко рассердилась, она сама чуть с ума не сошла. С Донни они были влюблены друг в друга. А сейчас ничего похожего не было. Мак сделал с ней это прямо в машине, прямо на большой стоянке, где кино смотрят из автомобиля, и вел он себя точно обезьяна в зоопарке, а после этого еще и заставил ее фильм досматривать. Когда же он наконец привез ее домой, она долго отмывалась под душем и уже тогда, прямо под душем, поняла: что-то произойдет нехорошее. А на следующее утро она просто знала: да, произойдет что-то нехорошее. Ну и, конечно, месячные у нее не пришли. Она так и знала, что не придут. Вот когда она действительно чуть с ума не сошла от гнева. Люди считали, что она вообще никогда не сердится, но тут она словно с цепи сорвалась. И гнев ее словно прямо там и начинался, у нее в животе, в том самом месте — похожий на горячий, красный, светящийся шар. Она никому ничего об этом не сказала, но сама все прекрасно понимала. Она, конечно, знала далеко не все, но уж в том, что касалось ее самой, она разбиралась. То, что было у нее внутри, принадлежало только ей одной. Мак тогда вывернул ей руки и больно впился в губы, чтобы она даже не пикнула, а потом с силой воткнул в нее эту свою штуку — ну точно как обезьяна в зоопарке. Но то, что теперь происходило у нее внутри, принадлежало только ей, и только она одна могла решить, появиться на свет этому младенцу или нет. Делавэр появилась на свет, потому что была ее, ее собственной, Шари сама захотела, чтобы Делавэр родилась. Но на этот раз все было иначе. То, что сейчас было у нее внутри, тоже являлось ее частью, как, например, бородавка или болячка, которую потом сама же и сцарапываешь. Как если бы Мак, тогда сделавший ей так больно, например, порезал, нанёс ей ножом страшную рану, и теперь на этой ране образовался струп, который она и собиралась содрать, чтобы снова стать целой. Она ведь не какая-то там обезьяна из зоопарка, и внутри у нее не только эта, нанесенная им, рана; она — человек, и точка. Именно так и Линда всегда говорила, когда Шари училась в спецклассе. Главное, Шари, будь человеком, всегда будь самой собой. Ты же настоящий человек, и очень милый к тому же. И у тебя прелестная дочка. Ну, разве ты ею не гордишься? И ты, Шари, очень хорошая мать. Да, это я знаю, всегда отвечала Линде Шари, и теперь она снова повторила про себя эти слова. Иногда Делавэр, правда, вела себя так, словно мама у них в семье — это она, только она, конечно, ошибалась. Мамой у них в семье всегда была Шари. Но как только она сообщила, что хочет сделать аборт, Делавэр сразу стала сердито на нее посматривать, напустила на себя такой важный вид и все повторяла: а ты уверена, уверена? И Шари просто не могла ей объяснить, почему она так уверена. Ты сама должна стать мамой, чтобы это понять, только и сказала она. Иногда мне кажется, что я уже и так мама, заявила Делавэр. И Шари понимала, что она имеет в виду, хотя это было совсем, совсем не то. Понимаешь, сказала она Делавэр, ты была мною, пока не стала собой. Я тебя сотворила. Я сделала так, чтобы ты родилась и начала жить. А на этот раз все совсем не так. То, что во мне, это не я; это что-то плохое, совсем мне не нужное, какая-то часть меня, от которой мне больше всего хочется избавиться, вроде заусеницы. «Господи, мама!» — воскликнула Делавэр, и Шари велела ей не поминать имени Господа всуе. В общем, Делавэр более-менее поняла: Шари знает, что делает; она даже перестала спрашивать ее: «А ты уверена?»; она даже сама ее к доктору Рурке записала. Но сейчас Делавэр, сидя на этом красивом диване цвета аквамарина, опять отчего-то казалась очень печальной. И Шари взяла ее за руку.
— Ты — мой Рыцарь в сверкающих доспехах, — сказала она ей. И Делавэр с искренним изумлением вскинула на нее глаза.
— Господи, мама! — вырвалось у нее, но смотрела при этом совсем не сердито.
— Не поминай имени Господа всуе, — тут же велела ей Шари.
Из коридора появилась медсестра и подошла к ним; это была белая женщина, одетая, как и весь персонал клиники, в уродливые бледно-зеленые штаны и блузу. Она с улыбкой посмотрела на обеих и сказала:
— Привет!
— Привет! — улыбнулась в ответ Шари.
Медсестра заглянула в бумаги, которые держала в руке.
— Ну, хорошо, проверим еще разок, ладно? Вы — Шари, — сказала она, глядя на Делавэр. — Сколько вам лет, Шари?
— Тридцать один, — сказала Шари.
— Верно. А тебе сколько лет, детка?
— Я просто с ней пришла, — ответила Делавэр.
— Да, я понимаю. — Медсестра, казалось, была несколько сконфужена. Она снова довольно долго смотрела в бумаги, потом на Делавэр, потом уточнила: — Значит, это не ты на процедуру записана?
Делавэр помотала головой.
— Но нам необходимо знать, сколько тебе лет.
— Зачем?
Медсестра сразу сменила тон и спросила строго:
— Ты несовершеннолетняя?
— Да, а что? — Тон Делавэр тоже стал весьма неприязненным.
Сестра молча повернулась и куда-то ушла. Шари взяла в руки журнал с портретом Кевина Костнера на обложке.
— У этого человека взгляд совершенно безумный, — сказала она, изучая фотографию. — К нам, во «Фрости», часто один человек приходит, у него тоже такие вот сумасшедшие глаза. А на самом деле он очень даже умный и милый. Он всегда берет «бургер» без картошки и «земляничное мягкое». Мне лично мягкое мороженое не нравится. В нем и вкуса-то никакого. Мне нравится твердое мороженое. Как раньше. Старомодное твердое мороженое. Тебе ведь тоже, да?
Делавэр молча кивнула, потом все же сказала «да», потому что Шари нужно было, чтобы с ней хоть о чем-то говорили. Делавэр