Деян Стоилькович - Меч Константина
– Я Милица.
– Красивое имя!
– Мне не нравится.
– Правда? А почему?
– Слишком длинное.
Милица оглянулась вокруг, состроив странную гримасу. Потом медленно подняла правую руку и приложила к губам указательный палец.
Неманя вопросительно посмотрел на нее. Тем не менее ему понравился этот жест, он выглядел исключительно серьезным.
– А сейчас замолчи, – заговорщическим тоном прошептала Милица. – Она идет!
Он вопросительно поднял брови:
– Кто идет, душа моя?
Милица приблизилась к нему и прошептала еще тише:
– Она… Колдунья…
На лице Немани заиграла неуверенная улыбка. Дети и в самом деле могут удивить взрослых, ввергнуть их в недоумение. Не потому, что они требуют слишком много или что кажутся менее умными, чем на самом деле, но только потому, что взрослые в своей ограниченности не понимают языка, на котором говорят дети.
– Колдунья? – повторил Неманя насмешливо. – Я никого не вижу…
И в этот момент в дверях появилась Данка Теофилович в длинном бледно-голубом платье. Она на несколько секунд замерла на пороге, а за ее спиной выросло темное пространство салона, напоминающее глухой закоулок. Было что-то жутковатое в ее появлении, но Неманя никак не мог определить, что могло так насторожить его. Готовый слететь с языка вопрос замер, когда Данка неслышными шагами, всем своим видом демонстрируя господское достоинство, направилась к нему.
– Господин Лукич, – произнесла она холодно, и в его ушах эти слова звякнули совсем как кубики льда, брошенные в пустой стакан. – Какой-то парень принес для вас письмо…
Она двумя пальцами протянула ему лист бумаги.
– Что это? – спросил Неманя.
– Вероятно, сообщение, – холодно произнесла Данка, и ее губы скривились в презрительной улыбке.
«Вероятно, сообщение», – повторил Неманя как бы про себя.
Он взял лист и развернул его, сразу узнав цитату из Сенеки-старшего: «Det ille veniam facile, cui venia est opus»[37].
«Я все еще на старом месте.
Если не придешь сегодня, значит, не придешь никогда.
Драгутин».
Неманя опустил записку, и его взгляд встретился с темными глазами Данки.
– Спасибо вам.
Данка проницательно глянула на него, потом, слегка склонив набок голову, спросила:
– Добрые вести?
– Можно сказать, да.
– Хорошо вам!
Немане как-то сразу стало неловко из-за ее комментария. Он даже не знал, стоит ли отвечать. Данка и в самом деле была странной женщиной. Она дышала какой-то холодной сдержанностью, которую никто не только не мог понять, но даже и не пытался.
Она молча повернулась и направилась в дом. Ее уход скорее обрадовал его. В голове у него уже бушевали, вопросы и сомнения. Неманя поискал взглядом маленькую Милицу, но ее и след простыл во дворе.
«Этот дом полон странных духов», – подумал он.
8
Казалось, что тоннель бесконечен и тянется он прямо к тому месту, где Бог произнес первое Слово. Похоже, что в том слове не было ничего особенного, поскольку в застоявшемся воздухе чувствовался затхлый дух извечного разложения, а синеватый отблеск фонаря в руках штурмбаннфюрера Канна напоминал скорее слабый луч надежды в мире, навсегда утонувшем во мраке.
Марко Шмидт вздрогнул, когда до него донесся тихий шорох.
– Крысы, – холодно констатировал Канн.
– Не похоже…
– Да что вы говорите? Вам уже доводилось слышать крыс в тоннеле, прорытом глубоко под землей тысячу лет тому назад?
– Нет конечно, но я… Я могу поклясться!
– Чем? Бессмертной душой? Вы знаете, что здесь написано?
Шмидт подошел к стене, чтобы получше рассмотреть начертанный знак.
– Да, – кивнул головой фольксдойче. – Это руна лагун. Она означает воду.
– Отлично! Если вы уж не родились настоящим немцем, то, может, в один прекрасный день научитесь им быть. Итак, нам следует искать воду.
Канн зашагал по коридору, в глубине которого слышалось легкое журчание. Шмидт, осторожно оглянувшись, последовал за ним. Они шли по тоннелю неизвестной длины, высотой чуть более полутора метров. Согнувшись, всматриваясь в путь, освещенный скупым светом лампы, Шмидт чувствовал себя не лучшим образом. Не из-за сырости, которая не позволяла дышать полной грудью, и не по причине темноты, сквозь которую едва проступали стены, испещренные разными символами и рисунками, но из-за какого-то томительного ощущения в желудке, которое не давало ему покоя.
Чем дальше они углублялись в подземный лабиринт коридоров и катакомб, где то и дело встречались черепа и грязно-белые кости давно истлевших мертвецов, тем сильнее ему казалось, что они здесь не одни. Шмидт не мог объяснить, откуда взялось это чувство, но, когда в том месте, где коридор разветвлялся на четыре рукава, уловил тихий, едва слышный голос, он окончательно убедился в том, что здесь, глубоко под землей, где спрятаны тайны Европы времен варварства и христианства, есть еще что-то.
Или кто-то.
В голове у него множились таинственные голоса.
Он щурился, стараясь сохранить выдержку, но кто-то в его мозгу непрерывно твердил неразборчивые слова. Это было глухое бормотание на старославянском, переходившее в незнакомый диалект немецкого, а потом, совершенно неожиданно, прозвучали латинские слова. Он хорошо расслышал их, произнесенные перед ним, за его спиной…
«Меа culpa… mea culpa… mea culpa…»
«Timor mortis?»[38]
Ужаснувшись, он поднял голову и встретился взглядом с Канном – лицо штурмбаннфюрера украсила ироническая улыбка:
– Вы испугались, Шмидт?
– Да… Нет, что вы. Трудно дышать из-за сырости и темноты…
– Потерпите еще немного. Эта карта точна.
– Теперь я не очень уверен в этом.
– Вот видите! Именно в этом и состоит разница между вами и мной. По этой причине боги решили, чтобы я родился истинным арийцем. А вы… Какое-то жалкое подобие!
– Как скажете, господин штурмбаннфюрер.
Тошнотворный протяжный вой раздался в глубине коридора. Шмидт вздрогнул:
– Вы слышали это?
– Что? – равнодушно спросил Канн.
– Это! Вот… Вот опять!
Вопль усилился, на этот раз он, вне всякого сомнения, походил на громкий плач грудного младенца.
– Боже мой! – Шмидт был готов впасть в глубокую истерику. – Ребенок! Рыдает!
– Я ничего не слышу.
– Ребенок, это детский плач, Канн. – Шмидт почти причитал. – Где-то там, перед нами! В глубине коридора ребенок! О небо, неужели такое возможно?
– Шмидт, а вы куда как трусливее, чем я предполагал! – Голос Канна был преисполнен ледяного презрения. – И как только вы смогли завоевать доверие Аненербе? Прекратите хныкать и следуйте за мной.
Канн двинулся вперед, не обращая внимания на спутника. Окоченевший от страха Шмидт поспешил за ним. Обернувшись, он краешком глаза приметил какую-то неразличимую тень. Он мог поклясться, что это был ребенок. Шмидт закрыл глаза, чтобы отогнать видение, а когда открыл их, кто-то или что-то отчетливо прошептало вблизи него:
– Multi famam…
Марко Шмидт мысленно дополнил эти два слова, припомнив давно знакомую ему сентенцию:
– …consientiam pauci ventur[39].
9
Это был старый полуразвалившийся дом. Высокие липы, теснившиеся на заднем дворе, придавали ему вид заброшенной сторожки на самом краю света. Похоже, эта сгнившая хибара из самана, крытая черепицей, была построена в самом начале века, олицетворяя собой на практике единение вечного сербского стремления к семейному очагу и врожденной скромности южан. Домишко окружал низкий деревянный забор из подгнивших досок. Двор с садом, некогда, несомненно, ухоженный, теперь зарос дикой травой. От калитки к дверям вела длинная утоптанная тропа.
Неманя поглядывал то на нее, то на окна дома, откуда пробивался слабый мерцающий свет. Время от времени в них мелькала какая-то тень, только это и свидетельствовало, что в доме все-таки кто-то живет.
Он простоял почти полчаса, всматриваясь то в окна, то в узкую тропинку, протоптанную в траве.
Там, за оконным стеклом, его старый друг считает свои последние дни. Согбенная тень, что время от времени появляется в окне, конечно же, принадлежит его сестре.
«Боже, – подумал Неманя, – какой жестокой может оказаться жизнь! Неужели именно ты, мой Драгутин, ты, который когда-то носил только французские шелковые рубашки, а в белградских салонах пил исключительно «Хенесси», по которому на белградских балах сходили с ума прекрасные дамы, неужели ты заканчиваешь свою жизнь в этом захолустье? На что тогда надеются все прочие наши приятели, которые тебе и в подметки не годились?»
Неманя тут же припомнил и свои прекрасные дни в том Белграде, которого больше нет, в Белграде, который в апреле 1941-го сровняли с землей швабские бомбы. Припомнил и Драгутина, тогда еще молодого поручика, перед которым открывалась прекрасная карьера, их гулянки по кафанам Скадарлии[40], припомнил и вопрос, которым Драгутин постоянно докучал ему: «Скажи, Неманя, почему я тебя ни разу не видел пьяным?»