Елена Колядина - Призрачные поезда
Я восторгался элоквенцией Хмарова, его одарённостью и широтою ума; я упивался его тембром голоса, богатством интонаций и филигранью речей. С какою лёгкостью фланировали мы по галереям искусства, обсуждая нюансы характеров и идей, бесконечно далёкие для Хадижат, Шибанова или даже Краснова! Порой забывался и чуть было не говорил ему: «папочка» (всегда называл так отца, – наедине конечно, без матери).
Я заметил, что Хмаров, занятый полемикой, уже давно поигрывает столовым ножом: гладит лезвие, скребёт ногтем заводское клеймо, вертит, подбрасывает… и вдруг весь перекосился, поднёс растопыренные пальцы к лицу:
– Я порезался…
– Что с тобой! – выдохнула Хадижат; её тревога и суета вовсе не подходили размаху происшествия.
– Кровь идёт. – Хмаров вымученно улыбался; руки тряслись. – Пойду залью перекисью. Где у них тут аптечка на случай бомбежки?
Натянуто извиняясь, встал торопливо, прихватил портмоне и какою-то семенящей походкой утёк в другой зал. Но вообще, кажется, перекись довольно быстро превращается в обычную воду и долго нельзя хранить, – разве не так?.. Не знаю.
– За несколько суток до начала войны я успел погасить пай, – как ни в чём ни бывало продолжал он, вернувшись, – деньги по правилам фонда выдавали через пять рабочих дней после подачи заявки (не издевательство ли) – и вот я дрожал, трясся над мгновениями; газеты и телевидение смаковали эстрадного исполнителя, который отдался – одним из первых, по-моему, – в лапы хирургов-биотехнологов (с тех пор среди золотой молодёжи и пошла мода на биологические коррекции организма); однако по второстепенным проговоркам, по загадочным улыбкам знакомых биржевиков – я чувствовал, что время выходит; вместе со мною загадку грядущего знали немногие, совсем немногие. Сыграли на понижение; и ведь так и случилось, что после того, как я вышел из уютного особняка «Райффайзен-банка», проделав серию изящных транзакций и конвертаций, – началась первая бомбардировка, и противовоздушные силы не среагировали, не заревели сирены тревоги; мне даже иногда кажется, что неожиданные и необычайно длительные отпускные, которые свалились на голову тысячам военнослужащих (для самых проверенных, самых лучших), по две недели – чтобы уехали наверняка, чтобы умчались подальше, – всё это было не заурядным головотяпством, но чьей-то намеренной диверсией наверху… Я не рассказывал разве? Да, я служил, Фимочка…
Официантка переменила блюда.
– Кто же ты, Хмаров? По-моему, ты антисемит?
Хорошее начало разговору. Но он не убиделся.
– Любая идеология ограниченна и условна, и поэтому все они глубоко безразличны мне. Ты страдаешь обычным изъяном, брат Фима: к примеру, смотришь на Бродского глазами русского великодержавного шовиниста и видишь в нём прежде всего политическую фигуру, – а я вижу в нём фигуру прежде всего поэтическую.
– Я не русский великодержавный шовинист.
– Культурные люди вроде нас – больше: художники, творцы – должны прежде всего заботиться о литературе, о диалоге писателя и читателя, о проблемах нарративного повествования, о соотношении лирического героя и авторского «я»… Всё вокруг нас – тлен, прах, мгновение. А искусство непреходяще. Церковь исчезла, Лев Толстой остался. Мой идеал – аполитичность Владимира Набокова…
– Набоков люто ненавидел большевизм и хотя бы поэтому не может считаться аполитичным, – возразил я. – К тому же он был гомофобом.
– Уржаться можно, а либералы его так любят, – вставила Хадижат. – Ой, простите, мальчики, вы говорите-говорите, не удержалась.
– Вот именно, – не глядя на неё, сказал Хмаров. – Это не мешает тебе любить его.
– Говоришь, «нет идеологии», но ведь ты – сторонник теории «искусства ради искусства», да? Как же так?
Ласково улыбнулся:
– Идеологии нет. По крайней мере, для меня. Вот вам мировоззрение, вот кумир вам: Я сам! Разве Человек, его мысли, его душа, его личность – разве не высшая ценность это? Бог внутри меня, Фима. Я сам – бог. А ты восстаёшь против всего мира, в то время как на тебе жилетка, купленная на деньги деда, – как вся твоя одежда, вся, вся; ты не заработал ещё ни копейки, не создал в свою жизнь ничего, исключая несколько полудетских рассказов и несколько милых стихов, написанных только чтобы щегольнуть эрудицией рифмы…
– Однако…
– Я допускаю, что ты необычен – как необычен любой человек, – что ты умён, насколько может быть умён восемнадцатилетний подросток, – но ты ничто, совершенное ничто, Фимочка, говорю без малейшего желания оскорбить тебя. Если сейчас ты выйдешь из освещённого ресторана и тебя убьют – что изменится в мире? Ничего, увы. Сейчас ты никто. А рассуждаешь о революционности, о благе народном…
Показалось почему-то, что Хмаров нарочно пытался завести меня, затевая словесную драку. Которая может перерасти в нечто большее.
– Да ни о чём я… молчи… – решил не отвечать на выпады.
– Ты не прав, Хмаров, – вступилась Хадижат. – Абсолютно каждый ценен. Когда убивают любого человека – исчезает мир.
Зачем, зачем Хадижат кинулась защищать меня? От этого еще хуже, слабее.
– Ты не в состоянии помочь, ну, скажем, самому себе? – напирал Хмаров. – Как можно радеть о всеобщем благосостоянии, не имея личного? Сможешь ли ты хотя бы обеспечить старость дедушки, пригревшего тебя, если его предприятие выгорит? Так докажи-ка мне, Фимочка. Докажи мне, что ты не дерьмо. Что ты можешь в этой жизни чего-то достигнуть. Ты говорил: Россия, Отечество. Прекрасно, превосходно! Так докажи-ка мне, Фимочка, что ты не только словом, но и делом и даже жизнью поможешь Отчизне. А я заплачу по счёту.
XVI
Когда от великой Римской империи остались одни жалкие лоскутки, когда из 60 миллионов граждан только 6 миллионов являлись римлянами, когда цветущие города захлебнулись потоком варваров, из которых были набраны прежде непобедимые легионы, – тогда элита общества, аристократы и богачи, проводили время в изысканных наслаждениях, потакая своим изощрённым порокам. Целая жизнь пролетала в разнузданных удовольствиях, какие только ни изобретал их болезненный ум.
ПОЧУВСТВУЙТЕ себя римлянином времён Падения Империи! НАСЛАДИТЕСЬ утончёнными оргиями в ресторане-клубе «Калигула»! ВДОХНИТЕ пряный аромат разложения и упадка!
Мы не собираемся спасать цивилизацию – мы сделаем всё, чтобы её последние часы ВЫ прожили в беззаботности.
ANTIC PARTY. НОЧНОЙ КЛУБ «КАЛИГУЛА»
ЧИСТОПРУДНЫЙ БУЛЬВАР, Д. 14А, СТ. М. «ПОКРОВСКИЕ ВОРОТА»
Предъявителю – скидка 8 %
Dress code. Face control
ТАКАЯ прокламация обнаружилась под салфетницей, когда Хмаров искал, чем бы заякорить 120 оккупационных марок.
Официанты вздёргивали стулья, погашали свет. Ночной холодок спустил на входной проём кисею ламбрекена, и казалось, что там, где волны занавески карались щупальцами фонарей, выпал иней. Начинавшееся душное лето не согревало.
Мы были последними посетителями.
Ночь углубляется – а словно только что я упирался локтем в багровый солнечный диск, и с Хмаровым блуждала беседа о многом и ни о чём, и я с трудом выжимал слова, пререкаясь не упомню о чём с Хадижат.
Куда же она ушла? Почему я пропустил тот момент, когда она покинула нас? Теперь почти ночь. А как могло время подойти так быстро? И солнце так быстро угаснуть? Да, память восстанавливала интонации, обрывки фраз – но странно, припомнить беседу я не в силах. Что происходило, о чём мы говорили в течение стольких часов? Куда делась девушка?
Хмаров ответил: она ушла, она очень давно ушла, у неё много дел, надо готовиться к важной телесъёмке, к телесъёмке юбилея московского метрополитена.
Мы были последними. Мы были одни. Так поздно – что подумают дома? Забылся. Никакого «дома» у тебя нет.
Вдруг я вспомнил, что отходил вымыть руки пред тем, как приняться ужинать (а ни x1, ни x2 не сделали этого, – хотя Хмаров, думается, вполне мог и заранее, благо, появился там раньше). Дверь в уборную находилась рядом с нашим столом, за декоративной изгородью. Единственный мужской туалет оказался занят. Я ждал у двери с дверной ручкой в виде подковы и поневоле заслушал их диалог; впрочем, странно, как вообще не обратили внимания на меня сквозь крупные ячейки деревянной сетки. Пожалуй, любой мужчина рядом с Хадижат не в силах смотреть на что-либо другое.
«Ну вот, я тебе привела его, хотя ПНК не хотел, чтобы вы увиделись, я-то знаю уж! А теперь…»
Хмаров, наверное, сделал в ответ какой-нибудь жест, – голос Хадижат изменился: