Евгений Красницкий - Отрок. Ближний круг (Часть 7-8)
— А ты не понимаешь? Вчера родился? Лежит парень… Не муж матерый — мальчишка! Лицо обожженное, треть уха отрезана, боится одноглазым уродом на всю жизнь остаться, и не радуется тому, что на него богатство свалилось, а мучается из-за баб и детишек. И ты ничего не понял?
— Гм, я, как-то, и не подумал.
— А ты, Корней, подумал?
— А я-то чего? Кхе… Меня вообще в горнице не было!
— Ты-то чего? Давай-ка вспоминай: кого ты ему с утра для разговора прислал?
— Стерва.
— О чем разговор был?
— О том, чтобы дозор с болота снять, из которого эти… пятнистые приходили.
— Значит, напомнил Михайле лишний раз, что на него неизвестно кто охотится? Так?
— Кхе… Выходит, так.
— Как это охотятся, Корней Агеич?
— Да, видишь, Осьмуха, была тут одна история…
— Погодите, мужики, потом истории рассказывать будете. Кто следующий приходил, и с каким делом?
— Сучок приходил. О строительстве говорили, наверно, я не вникал.
— Не вникал он! А про то, что Сучка в человеческом жертвоприношении обвиняют, слыхал? Так вот: Михайла придумал, как это обвинение отвести. Поп отступился, Юлька сама все видела и слышала.
— Кхе! Слыхал, Осьмуха? А ты говоришь: обычный парень.
— Я говорил: испытать надо, а не обычный…
— Замолкните оба, треплетесь, как бабы у колодца. Кто следующий был?
— Юлька твоя, потом поп притащился, потом Алена его уволокла, ты же сама все видела.
— Не все. Если бы я весь разговор слышала, Юльке бы косу оборвала, а попа удавила бы!
— Кхе!
— Да перестань ты кхекать, Корней! Ключницу обрюхатил, девок лапаешь, а, как что, так сразу старик древний! Передо мной-то хоть не выделывайся!
— Ох и язва ты, Настена. Так чего там с попом-то?
— Моя дуреха, Михайле во всех подробностях про то, что на сходе случилось, рассказала. И про проклятие, и про клятву Пелагеи.
— И он после этого их пожалел? Осьмуха, ты слыхал? Они его прокляли, убить поклялись, а он… Вот! Говорил я, чтобы не таскался к попу!
— Про попа и речь. Он Михайлу в пролитии невинной крови обвинил. Мол передумали злодеи, домой пошли, а он их, невинных овечек, жизни лишил.
— Да ты что, Настена? Так и сказал?
— Да! И в смерти Матрены и Григория тоже Михайлу овиноватил!
— Ну, змей долгополый! Да я его…
— Не трудись. Ему жить осталось до октября, самое большее, до ноября. Весь сгнил изнутри. Да и не о нем речь. Михайлу-то, как раз тогда в первый раз и скрутило. Юлька только и разобрала, что для него несправедливое обвинение, вроде бы, не в новинку стало. Испугался он чего-то такого… Ни я, ни Юлька не поняли, но для него это страшно оказалось. Так страшно, что мог бы и ума лишиться.
— Погоди, Настена, какое несправедливое обвинение? Кто его когда-то обвинял?
— Не знаю. Но страшнее этого, для него ничего нет. Даже не знаю, что и думать. Крови он не боится, людей положил, наверно, не меньше десятка, и вдруг такое…
— Кхе… Ой!
— Да ладно тебе, Корней, чего вспомнил-то?
— Был у Михайлы один случай… Может и не то, но больше ничего не припомню. Раненого он добил на дороге в Кунье городище. За пса своего посчитался. Терзал страшно, по звериному. До того случая его только мальчишки Бешеным дразнили, а после того, и среди ратников разговоры о Бешеном Лисе пошли. Может, оно? Как думаешь?
— Может и оно. Попрекал его этим кто-нибудь?
— Не слыхал. Разве что, поп мог.
— Тогда все сходится: за тот случай поп, и за этот случай тоже… Могло и скрутить. Вот ведь, гнусь христова, а Михайла его любит, но от того и попрек уязвляет сильнее.
— Так зачем же ты его отхаживала сегодня? Пускай бы и загнулся.
— Да не его я отхаживала, а Мишку. Внук-то у тебя упертый — наговорам не поддается. Вот и пришлось дурочку строить: вроде бы на попа наговор кладу, а на самом деле на него. Подействовало — уснул.
— Искусница ты, Настена…
— Да погоди ты, Корней. Самого главного-то я еще не сказала. Поняла я, что с Михайлой, только вот, чем помочь, не знаю.
— А ну-ка, объясняй. Может, вместе чего надумаем?
— Помнишь, Корней, как у Ласки детей молнией убило?
— Помню, как не помнить… Жалко бабу было.
— А болезнь ее помнишь?
— Ума лишилась. Понаделала кукол и нянчилась с ними, как с детишками: кормила, поила, спать укладывала, песни пела, обновки шила… муж ее мне плакался, что сам потихоньку с ума сходить начинает, на нее глядя…
— Погоди про мужа, Корней. Ты понял, почему она так делала?
— С ума сошла, почему же еще?
— Нет, Коней, она не хотела соглашаться с тем, что дети ее умерли. Не перенести ей было этой мысли, вот она и придумала себе, что куклы — это ее живые дети. Как бы спряталась от настоящей жизни в выдуманную. Раз есть кого кормить и обихаживать, значит, не было никакой молнии, никого она не убивала… Понимаешь?
— Угу… Когда муж ее кукол в печке пожег, она пошла детей в лес искать, так и сгинула.
— Правильно. Нельзя человека из выдуманного мира силком вытаскивать — добром не кончится.
— А Михайла тут причем?
— Вспомни-ка, как отец Луки Говоруна умирал.
— Так он сам все решил! Он мне тогда так и сказал: два сына в бою полегли, достойно — с оружием в руках. Третий сын в десятники вышел. Дочек замуж выдал, жену схоронил, долгов нет, хозяйство в порядке — жизнь прожита, помирать пора. Лег и через два дня помер. Чего мы не делали… Даже на слова не отзывался.
— Все верно, Корнеюшка. Вот и Михайла твой не отзывается.
— Да он же не старик еще, жить и жить!
— Да! Только жизнь ему невмоготу стала: охотятся на него — убить хотят, неправедно пролитой кровью попрекают, проклинают прилюдно. А дел ты сколько на него навалил? И ребят учи, и крепость строй, и с приказчиком о торговле думай. Он справлялся. Как умел, но справлялся, даже Сучка окоротил, даже один от пятерых отбился. Но предел-то всему есть! Ему же только четырнадцать! Посмотри на его сверстников: с девками по кустам пошастать, втихую от родителей пивка попить, воинскому делу потихоньку учиться — это по возрасту. Самое же главное — только за себя отвечать, да и то, не очень. Случись что, родители помогут.
А ты, старый дурак, что с внуком наделал? Как лошадь загнал! За полсотни ребят — отвечай, за строительство крепости — отвечай, за все прочее… Он у тебя когда последний раз отдыхал? Только, когда раненый валялся? Девка у него, хотя бы, есть? Чего молчишь?
— Кхе… Засматриваются на него, я слыхал. И не одна, только он, как-то так — без интересу.
— В четырнадцать лет, и без интересу? Корней, ты себя-то вспомни!
— У него невеста нареченная есть, только он об этом пока не знает.
— Знает! Ему Анюта рассказала.
— Тьфу! Языки ваши, бабьи…
— Ага, бабы у вас во всем виноватые. Ты лучше подумай, какую ты ему еще одну заботу навесил, кроме прочих!
— Ну, уж и заботу!
— Заботу! Представь, что Агей, покойник, тебя насильно женить бы захотел. Представил? Ну, и как?
— Кхе!
— Вот, вот! А тут все в один день: Юлька ему показала, как ухо обрезано, глаз левый сам открыть не смог, попреков и угроз наслушался, забот навалилось, и — на тебе: Осьма на него ответ за жизни баб и ребятишек навесил! Да кто ж такое выдержит? Вот он и спрятался от этой жизни — ничего не видит, ничего не слышит, лежит пластом. Нету его! Нету, значит, ни о чем думать не надо, ни о чем беспокоиться, ни за что ответ держать.
— Кхе… Так это… Настена, чего ж делать-то теперь?
— Не знаю! И других лекарок спрашивать бесполезно — тоже не знают! И Нинея не знает! Такие случаи, редко, но бывали. Ничего не действует, даже каленым железом прижигать пробовали, не чувствуют такие больные ничего! Для Михайлы сейчас это все в другом мире происходит — там, где его нет, а, значит, не с ним.
— Кхе… И что, никакого средства?
— Только ждать. Может быть, сам отойдет и вернется, но… не знаю. Ему сейчас там лучше, чем здесь, зачем возвращаться?
— Он хоть слышит, что-нибудь?
— Слышит… может быть. Ты слышишь, как куры за окном квохчут? Сильно это тебя касается?
— Гм, Настена… Я правильно понял, что нужно что-то, что Михайлу заденет, заставит к этому миру обернуться?
— Правильно, Осьма, видать, не зря тебя разумником считают.
— А что это может быть?
— Ох, ну назови кого разумным, он тут же дурнем и выставится! Говорю же: не знаю!
— Не сердись, Настена, если чего не знаешь, то подумать нужно. Корней Агеич, через твои руки молодых ребят много прошло, бывают такие случаи, что они, вроде, как не в себе делаются?
— Кхе… Бывает. Новики после первого боя, почитай все дуреют. Одних трясет, другие болтливые, как сороки делаются, третьи как бы замирают — сидит такой, пень пнем, и куда-то смотрит. Рукой перед ним помашешь, а он не видит. Особенно, если ранен или напугался сильно.