Юрий Иваниченко - В краю родном, в земле чужой
Подбежали и свои. Артамонов, сосед, набросил на подрагивающие от напряжения плечи теплую волчью шубу, что-то говорили, со страхом — а может, и жалостью, — поглядывая на коченеющего меж склоненными однополчанами гусара, и с тревожным изумлением — на Рубана.
А он стоял, крепко стиснув зубы и рукоять, пока рядом, в трех шагах, не затихла агония посланца темных сил, а может, просто жертвы; потом отбросил — навсегда — окровавленную саблю, повернулся и пошел по заснеженной тропинке туда, где над перелеском подымался прозрачный дымок родного очага.
У ворот усадьбы остановился, оправил шубу, вытер снегом лицо и руки, и вошел в дом, еще не зная, что первым его встретит Саша и, округлив глаза, спросит: — Папа, а почему у вас голова такая белая?
ГЛАВА 11
— Не плачь, маленькая, не плачь, — Вадим прямо с порога услышал Танин плач и теперь ласкаво, как маленького ребенка, как собственную обиженную дочь, гладил ее по вздрагивающим плечам.
Поглаживал, обнимал — и впервые за время их связи ощущал, что ни прикосновение Таниного тела, ни тепло ее дыхания, ни запах волос не вызывают желания… Умопомрачительного жаркого желания, нежной страсти, возгоревшейся в первые дни знакомства.
И становилось от этого ощущения неуютно и горько, словно ни за что, походя, случайно обидел заплутавшего меж чужих людей ребенка.
Сдерживая слезы, Таня дрожащим, срывающимся голосом выговорила: — Я погибла. Мне даже некуда пойти. Он меня из-под земли достанет. Ты не знаешь: если он сейчас отпустил — значит, сделает еще хуже…
— Не с тобой, — горько признал Вадим, понимая, что на этот раз не ошибается. — Но тебе пока лучше спрятаться…
— Где? Домой я не могу, у тебя тоже не останусь, а думаешь, он ту квартиру не найдет?
— Сначала Александр Григорьевич найдет меня… если, конечно, действительно он все понял. Таня спросила, не поднимая головы: — Думаешь, мне легче будет, если одного тебя убьет? Лучше уж вместе — и сразу. Нет у меня никого на свете — ни помянуть, ни заплакать… — и Таня, представив собственную, неухоженную могилку где-то на дальнем кладбище, всхлипнула еще раз.
А потом добавила нелогично: — Хотя бы скорее, что ли.
Вадим положил руку, мягкую, беспомощную руку на Танины локоны, чуть потрепал, утешая — то ли ее, то ли себя самого: — В ближайшую неделю ему будет не до нас. При любом раскладе. А там… Может, перегорит. Отпустил же нас из этого колодца.
Таня, совсем как ребенок, потянула его руку, спрятала горячее, мокрое лицо в ладонь — а чуть позже сказала, уже совсем по-взрослому: — Он — прав. А мы перед ним — виноваты.
— Мы были точно так же правы и виноваты год назад, — Вадим перебрался в кресло и закурил.
— Год, и полгода назад никто не знал, — с нажимом сказала Таня и тоже потянулась за сигаретой, — а когда неизвестно, когда никто не знает, этого вроде как нет. Мы с тобою любили друг друга — и это касалось только нас. А ему я была хорошей женою, насколько из меня получается. Может, не очень хорошей, но его устраивало. И никого две жизни не мучали. Не было никакой измены, понимаешь? А теперь все по-другому…
— Верующие считают, что бог видит самые тайные поступки и ведает самые тайные помыслы.
— Но ты-то не верующий, — отозвалась Таня из полутемной комнаты.
— Увы, — признал Вадим, — и это жаль. Он подождал ответа. Таня молча курила.
Заполняя сосущую тишину, только подчеркнутую шумом поздних авто на проспекте, Вадим продолжил: — Жаль. Потому что мне и в самом деле хотелось бы знать, что есть мера и цена любому нашему действию и мысли. Чтобы с каждой мыслью нечто изменялось вокруг… Мистики считают, что над каждой страной конденсируются эфирные облака, эгрегоры, средоточия уже состоявшихся человеческих мыслей. И какие преобладающие мысли у миллионов, таков их эгрегор: светлый или темный, добрый или хищный, а сам по себе он изначально разумен — высшее бытие, квинтэссенция разума… И может действовать разумно, может вызывать у людей нужные мысли, подталкивать к нужным поступкам…
Вадим говорил спокойно и убедительно, — объяснял, уговаривал, как всегда. Почти всегда. Сколько раз так и происходило: он рассказывал, убеждая, и постепенно стиралось непонимание, неприятие, внутреннее сопротивление. Он уговаривал аудиторию — хоть одного, хоть десяток слушателей. Уговаривал и сам себя.
Или себя — прежде всего? А может, только себя? Заставлял согласиться со своими логическими построениями, расцвеченными яркими картинками (Бог не обделил ни логикой, ни памятью). Но что происходило дальше?
А дальше все поступали в соответствии со своими интересами.
До этой сентенции Вадим доходил и раньше. И никогда не позволял перейти к следующему предположению. Да, допускал, что все слушатели — от безалаберных студентов на лекциях до злоязычных дружков на кухонных посиделках, от попутчика — ксендза в соседнем самолетном кресле до опасного и, видимо, совсем непростого Александра Рубана, соглашаясь внешне, действовали дальше по-своему; но выводов, кроме разве что тактических, Вадим из этого понимания не делал. Срабатывала самозащита — и, возможно, выдержала бы всю оставшуюся жизнь, не изменись так мир и его собственное бытие в этом мире. Но сейчас Вадим понял — так ясно, будто высветилась в сознании закодированная когда-то неведомым гипнотизером фраза:
«Твои слова не значат ничего».
Высветилась фраза; но Вадим тут же истолковал ее по-своему, загородился десятком блоков — примеров обратного, примеров исторического и даже всеобщего значения слов и фраз. Но, еще выстраивая блоки от «Вначале было слово» до «Слово — полководец человеческой мысли», Вадим уже понимал, что пытается сделать подмену, не допустить главного приговора: «Твои слова».
«Твои».
Вода кипела, но Вадим все не мог протянуть руку и выключить плиту.
Именно этого и боялся он сорок лет своей жизни — внутренней боли, ужаса и пустоты, которые нахлынули, едва он не смог отогнать от себя осознание суетной малости своих слов; слов — именно того, чем гордился, что пестовал и оттачивал, что ставил превыше всего своего бытия.
Газ он все-таки выключил, засыпал в чашечки растворимый кофе, сахар, налил кипяток. Ступая будто не по квадратам линолеума, а по гранитным ступеням лестницы, ведущей вглубь, Вадим прошел в комнату.
«Твои слова не значат ничего».
А следовательно, имеет значение то лишь, что сделал Вадим в этой жизни.
Кому-то помог, а кого-то навсегда обидел.
Подарил, не любя, двоих детей жене — умных и здоровых мальчишек, которые неизвестно почему гордятся таким отцом.
Несколько раз смог объяснить и предупредить, хотя по-настоящему не знает до сих пор, что заставило и его, и партнеров действовать…
В комнате темно — различались лишь силуэты, не лица, это к лучшему, потому что Вадим, зная, что Таня умеет читать как в книге в его лице, не хотел показаться таким — растерянным, почти раздавленным.
«Твои слова не значат ничего».
Что Вы читаете, милорд? — Слова, слова, слова.
Сегодня — вы светилось. А жило — раньше, давно, давным-давно. И третий год занимается искусством возможного, а попросту пытается преобразовать в политические действия общее ощущение, что так дальше жить нельзя, потому лишь, что подступило осознание своей неправоты к самому духовному порогу…
И это, наверное, тоже самообман. Он попытался выбиться из кокона отстраненности, совершать сознательные целенаправленные действия. Наметил программу, рассчитывал ходы, даже шел на риск. Самый настоящий. Какие слова он приготовил, чтобы убедить Рубана! А слышал Сашка хоть слово? Действительное — то, что он пришел. Поступок. Действительное — что еще? Ребенок, который будет у женщины, любимой — и чужой?
Мальчик из православной общины, спасенный от лейкемии депутатскими хлопотами?
— Две сведенные и две разведенные судьбы — молекулы неведомого мыслящего газа? И вспомнил я тогда, ненужный атом, Что никогда не звал я женщину — сестрой, И не был никогда мужчине братом… — процитировал Вадим.
Кажется, неточно.
И кажется — вслух.
Таня не отозвалась, будто прислушивалась к ночным звукам огромной Москвы за окнами и стенами Вадиковой квартиры, и никак не реагировала.
Подавляя внутреннюю дрожь, предощущение утраты, Вадим заговорил снова: — То, что нам кажется хорошим или плохим, правильным или преступным, зависит только от воспитания, от внушенных ценностей, от морали, принятой в коллективе. Вспомни, древние не понимали «Не убий» — господин мог убить раба, дети убивали престарелых родителей; или брак — у мусульман многоженство, гаремы. А у нас так тем более: приняли классовые нормы — и три поколения живут и не каются.
— Вот за это мы и прокляты, — отрезала Татьяна и, рывком поднявшись на ноги, подошла к распахнутому окну. Послушала — и повторила: — За это и прокляты.