Дмитрий Могилевцев - Земля вечной войны
Эти двое изрядно действовали Юсу на нервы. Впрочем, жизнь существенно облегчало то, что большей частью они спали, укладываясь после каждой трапезы или чаепития, и, едва уткнувшись в подушку, тут же начинали посапывать. Юс заснуть не мог. Вечером, после стычки у вокзала, он кое-как доковылял до поезда на ватных, непослушных ногах. Рюкзак так и не смог взвалить на спину, пришлось нанимать носильщика. А в поезде отключился, как только почувствовал под щекой по-душку. Проснулся зверски голодным и полдня ел, перемежая еду болтовней с общительными соседями, но спать не хотелось ни капельки. Юс глядел в окно, на бурую, выжженную солнцем степь, на мутные контуры гор в белесой дымке на горизонте, чувствуя, как сквозь зрачки в жадную пустоту внутри льется свет, льются краски, тени и формы, впечатываясь в память, словно в исполинский лист бумаги. Юс привык видеть так: будто фотографируя, сразу отливая в рельеф будущего рисунка. Потом закрывал глаза, сосредотачивался — правил, убирал лишнее. Писал. Оставалось только перенести на бумагу. Но теперь, когда Юс пробовал, лежа на спине и зажмурившись, вынуть из памяти полотно, — не увидел ничего. Ни цельной картины, которую можно было бы править, ни даже бесформенных обрывков. Увиденное не исчезло, — спроси кто у Юса, он мог бы в мельчайших деталях описать увиденное. Но — из памяти исчезли формы и краски, остались только слова. На удивление много слов. Оказалось, — можно подобрать точные выражения для того, что раньше умещалось только в росчерк карандаша. Это было так, словно кто-то незаметно вынул кусок его «я» и заменил другим, не чужим, но совсем не похожим на замененное. Мир вдруг разделился на множество мелких частичек, каждую из которых можно было именовать, узнать, потрогать, определить ее соразмерное, слаженное движение. А как великолепны движения своего тела, даже простейшие, на которые никогда раньше не обращал внимания: взять со стола газету, поправить воротник, смахнуть соринку с плеча! Какое наслаждение — наблюдать за собственной рукой, начинающей движение, состоящее из тысяч мышечных сокращений, ни единого лишнего: плавное ускорение, касание, замедление, возвращение на прежнее место. Неописуемая, восхитительная машина тела. Юсу хотелось хохотать и скакать от яркой, сочной телесной радости, заполнившей все его естество.
Путешествие спокойным не было. И русские, и казахские, и киргизские (поезд по непонятной надобности заворачивал в Бишкек) пограничники на Юса очень подозрительно косились, тщательно сличали лицо с фотографией в паспорте, расспрашивали, куда и зачем едет, звонили куда-то. Произносили в телефонную трубку по буквам его фамилию. На казахско-узбекской границе казахи снова очень долго смотрели в паспорт, переговариваясь и кивая друг другу, а зашедшие следом узбекские пограничники велели вынуть рюкзак и начали досмотр. Повертели в руках ледоруб, вскрыли пакетик с сухим горючим, высыпали из баночки соль, полазили по карманам куртки. Потом предложили выйти из вагона вместе с ними — и с вещами. А двоих соседей пригласили в качестве понятых.
Юс двигался очень плавно и аккуратно, четкими, безукоризненно точными движениями расстегивал, вынимал, клал на место, чувствуя, как по мышцам бежит холодок. Руки начали дрожать — чуть-чуть, едва заметно. Будто натянулась тетива, и палец уже лег на крючок. Юсу хотелось приплясывать, поскуливать от нетерпения, будто почуявшему мозговую косточку псу. Было уже близко, близко, он ощущал это всей шкурой, нутром, — и одновременно содрогался от омерзения и ужаса, от нечистой, стыдной, подобной прилюдному рукоблудию, — радости.
Было уже темно. Юс вылез из вагона с рюкзаком на плечах и сумкой в руке. На всем перроне горели два фонаря, да еще слабенькая лампочка освещала название станции. Юса провели к двери в торце вокзального здания, завели внутрь, в коридор с чередой дверей из неряшливо сваренной и выкрашенной арматуры, затолкнули за первую же дверь и предложили выложить все вещи. Таймураз Бекбулатович и Рустем Ибрагимович зашли следом.
В комнате кроме него и соседей по купе было четверо, все в одинаковых белых рубашках с коротким рукавом, с погонами на плечах, в фуражках, в безукоризненно отглаженных брюках. Юс сразу отметил, что и брюки, и рубашки как-то неестественно чисты и свежи, будто их только что надели, а не терлись в них весь день на стуле в душном участке, коротая дежурство. На подбородках у всех четверых — щетина. Не стильная, модно запущенная, а неряшливая суточная поросль, по которой не хватило времени пройтись бритвой. От тел пахло прокисшим потом, а от рубашек и брюк — лимоном и химией стирального порошка.
Вещи выкладывали на стол, разворачивали, прощупывали, смотрели на просвет. Развинтили термос, отодрали припаянное металлическое донце. Разворошили кукурузные хлопья. Вынули стельки из ботинок. Юс наблюдал, чувствуя себя пробкой на медленно разогреваемой бутыли шампанского. Молодой редкоусый лейтенантик запустил руку на самое дно рюкзака, а когда вынул, на ладони его оказался продолговатый полиэтиленовый пакетик с белым порошком.
— Что это? — спросил лейтенантик.
— Не знаю, — ответил Юс.
Лейтенант взял резак для бумаги и деловито чиркнул по пакету. Подцепил на лезвие крупинку порошка, понюхал, лизнул. Ухмыльнулся и сказал: «А вот я знаю».
Тогда Юс засмеялся, чувствуя, как растягивается, замирает время вокруг. Как рука лейтенанта замирает на пути к кобуре. Как обездвиживаются запечатанные в густеющем воздухе лица. Смеясь, Юс шагнул на стул, с него — на стол рядом. Ударил лейтенанта каблуком в переносье. Шагнул на соседний стол, с размаху пнул, как футбольный мяч, голову второго человека в форме. Спрыгнул вниз, ударив всем весом в грудь третьего. Подхватил лежащие на столе кошки и швырнул в последнего, седого и морщинистого, стоявшего поодаль, у окна, и уже начавшего вытаскивать пистолет. И, обернувшись, увидел совсем близко от своей шеи медленные, твердые, как стальные штыри, пальцы. Вдруг стало нечем дышать, загустевший воздух перестал поступать в глотку, и под ногами вдруг не оказалось пола.
— Рахим-ага, вы в порядке? — спросил Таймураз, тяжело дыша.
— Нет, не в порядке, — ответил морщинистый зло, прижав ладонь к рассеченной скуле. — Рустем, у них тут должна быть аптечка. Скорее. А ты — достань у Марата шприц.
Таймураз, нагнувшись, извлек из кармана брюк лежащего на полу лейтенанта небольшой шприц-пистолет, прижал к Юсовой шее и нажал на крючок. Шприц дернулся.
— Готово. Два кубика.
— Хорошо. Теперь помоги мне.
— Рахим-ага, второй Марат, кажется, все, — сказал Рустем.
— Шея?
— Да. Уже не дышит.
— Мать твою, — сказал Рахим. — Мать твою! За это кое с кого станется. Никогда такого не видел. Ну, сволочь! Я просигналю капитану, пусть отправляет поезд. Рустем, Таймураз, соберите его вещи. И все к машинам, быстро!
Он отомкнул дверь, открыл ее и вышел. Тот, кого Юс сбил, прыгнув сверху, начал хрипеть и перхать, на его губах запузырилась розовая пена.
— Алик, — Рустем тронул его за плечо, — Алик. Ты меня слышишь, Алик? Черт…
— Вколи ему, — сказал Таймураз, запихивающий в рюкзак вещи.
Рустем сменил бутылочку на шприце-пистолете, приставил его к шее Алика и нажал.
Вдвоем они вытащили Юса из комнаты и уложили в стоящий во дворе УАЗ, одного за другим перенесли обоих Маратов и Алика, сели сами и поехали. Потом во двор вышел Рахим в сопровождении огромного, с потеками пота на рубашке от подмышек почти до пояса, горбоносого, вислощекого толстяка.
— На этот раз у вас проблемы, — сказал толстяк.
— Да, — сухо ответил Рахим, прижимая к щеке набрякший кровью ватный тампон, — но вас они не касаются.
— Все проблемы под моей крышей — мои проблемы, — сказал толстяк. — Там кровь на стенах. И на полу.
— Сколько вам нужно за уборку?
— Пять, — сказал толстяк.
— Три, — сказал Рахим.
— Это несерьезно.
— Это серьезно. Это все, что у меня с собой.
— Четыре с половиной.
— Четыре через две недели или три сейчас, на мосте.
Толстяк задумчиво пошевелил губами.
— Вы мне мебель поломали.
— У меня нет времени, вот три, — Рахим извлек из кармана сверток.
Толстяк, вздохнув, подставил ладонь. И сказал: «Счастливого пути, Рахим-ага».
— Счастливо, — ответил Рахим, — не забудьте распорядиться насчет проводника.
— Обижаете, Рахим-ага, — сказал толстяк.
Алик умер на рассвете, так и не придя в сознание. Сломанные ребра проткнули ему легкое, и он утонул в собственной крови. Его похоронили на заброшенном кладбище в предгорной долине. Там, у реки, оживающей только весной, в чахлой рощице полузадохшихся от жары тополей, прятались несколько полурассыпавшихся мавзолеев, слепленных из самана, сложенных из кирпича-сырца, а один, самый старый, с провалившимся куполом, — из тесаного серо-желтого камня. Подле него торчали шесты, обвитые выцветшими, полусгнившими тряпками. Рахим сказал, — это могила шейха. Имени его уже никто не помнит. Помнят только: воевал с русскими за Фергану, был хорошим воином, совершил хадж, в старости слыл очень праведным человеком. Говорили еще, он был сеид, потомок Пророка, да будет благословенно его имя. Потому, Рахим усмехнулся, — не грешно будет без молитвы положить подле него воинов.