Николай Внуков - «СВЕРРЕ» ЗОВЁТ НА ПОМОЩЬ
После обеда приехал Бернгард Крюгер и с ним очень высокий эсэсовец в звании штурмбанфюрера. По нашему табелю о рангах штурмбанфюрер — это майор. Эсэсовцу было лет тридцать пять и первое, что бросалось в глаза — глубокий шрам, рассекавший левую половину лица от уха до середины подбородка. Достаточно было один раз увидеть это лицо, чтобы больше его не забыть. Перед эсэсовцем тянулись все наши «фюреры», только один Крюгер держался независимо и обращался к нему запросто по имени — Отто. Длинный Отто холодными серо-зелеными глазами оглядел нашу мастерскую, наши рабочие места, стеклянные тумбочки, на которых просвечивали кредитки. Нас, молча вытянувшихся у стен, он будто и не заметил. Что-то спросил у Крюгера. Крюгер подвел его к столу, на котором лежали клише, и придвинул табурет. Отто сгреб со стола кредитки, с видом знатока помял их в руке, затем положил под бинокуляр мою пластину и впился в нее глазами. Минут двадцать он изучал ее, миллиметр за миллиметром. В бараке стояла напряженная тишина. И мы и эсэсовцы смотрели; на Отто, как будто от него зависело все: будем мы жить дальше или нас сразу же уничтожат. Я боялся больше всех остальных. Нет, не за жизнь. Жизнь в то время была мне не особенно нужна. Я боялся, что Отто обнаружит три неправильности в перекрытии штрихов сетки, которые я сделал умышленно. Их нельзя было заметить даже при очень внимательном осмотре кредитки. Только разве при систематической проверке всех штрихов, да и то не сразу... Три совершенно незаметных перекрытия, по которым можно было установить, что кредитка поддельная. Я знал, что никогда не выйду из этого барака, никогда не увижу свою землю, но была надежда, что удастся каким-нибудь образом сообщить нашим об этих неправильностях, и хоть маленьким делом я еще послужу родине. И тогда банки, сберкассы и даже кассирши в магазинах могли бы сразу вылавливать из общей массы денег эти кредитки и изымать их из обращения.
Наконец Отто осторожно, словно стеклянную, вынул пластину из-под бинокуляра и еще раз внимательно осмотрел ее в отраженном свете. И тут я увидел на его лице улыбку. Он улыбался правой половиной лица, левый угол рта, стянутый шрамом, оставался неподвижным, как у паралитика. Он опустил клише на стол, резко поднялся и шутливо толкнул в плечо Бернгарда Крюгера: «Аусгецайхнет!» Крюгер щелкнул каблуками и тоже улыбнулся. Через несколько минут длинный Отто покинул зону.
Я еще не знал тогда, что видел перед собою убийцу многих тысяч людей, нацистского диверсанта номер один, любимца Гитлера Отто Скорцени. Вам почти ничего не говорит это имя, а черная слава этого человека, австрийца по рождению и национал-социалиста по духу, началась еще в тысяча девятьсот тридцать четвертом году. Именно в феврале тысяча девятьсот тридцать четвертого Отто вступил в восемьдесят девятый полк, или, как называли его немцы, штандарт СС. Очень быстро он стал правой рукой фюрера австрийских наци Артура Зейсс-Инкварта. И когда Зейсс-Инкварт и его сообщник Эрнст Кальтенбруннер и Одило Глобочник решили присоединить Австрию к Германии, Скорцени показал, на что способен. Отобранные им убийцы, смяв охрану, ворвались во дворец канцлера и несколькими пулями покончили с главой правительства Энгельбертом Дольфусом. На глазах у всего мира разыгралась трагедия, которую тайно вдохновлял из Берлина Гитлер. Однако в тот раз у эсэсовца ничего не получилось. Австрийский народ сумел восстановить порядок и обеспечить безопасность своей стране. Нацистская партия в Австрии была запрещена. Длинный Отто и его друзья ушли в подполье. Впрочем, подполье это было весьма относительным. Штурмовые отряды Кальтенбруннера переименовали себя в безобидный «гимнастический союз». Занимались эти гимнасты не столько спортом, сколько учебными стрельбами на тайных полигонах в горах.
То, что не удалось в тысяча девятьсот тридцать четвертом, они, как по нотам, разыграли в тысяча девятьсот тридцать восьмом. Только теперь они начали с дворца президента Микласа. Двадцать головорезов под командой Скорцени напали на дворцовых гвардейцев и в считанные минуты перебили всех. А еще через полчаса арестованный президент был увезен на машине в неизвестном направлении, и больше о нем никто ничего не слышал. Федерального канцлера Шушнига тоже схватили и посадили сначала в одиночку в Вене, а потом отправили в Заксенхаузен... Черт возьми, сейчас все кажется дурным сном. Да, мне пришлось жить в лагере в одно время с канцлером Австрии, но я, конечно, не знал этого. Я даже не знал, кто был канцлером Австрии в тысяча девятьсот тридцать восьмом году. И все, что сейчас рассказываю о Скорцени, тоже узнал через много лет после войны. А тогда для меня это был просто визит в наш барак высшего эсэсовского начальника. Он проверял нашу работу и я смертельно боялся, чтобы он не обнаружил неправильного перекрытия штрихов в моей сетке и не отправил меня на тот свет раньше, чем я сумею сообщить надежным людям о фальшивках. Но все обошлось. Клише признали годным для печати, и когда я закончил работу, Крюгер увез обе пластины в печатный цех. Я не знаю, где он находился. Говорили, что печатные машины стояли в замке Фриденталь в десяти минутах езды от Берлина. Может быть, его башни я видел на горизонте в тот день, когда нас привезли в Заксенхаузен. Не знаю. Я не видел ни Берлина, ни Вены, ни тех городов через которые нас везли эшелоном. Через полгода после того, как была закончена подготовка к производству фальшивых денег, мы перестали видеть и общую зону Заксенхаузена. Эсэсовцы тщательно замазали стекла в окнах барака белой краской и на прогулку стали выводить нас только ночью. Теперь время мы считали только по отбоям и подъемам. Поднимали нас в шесть утра; десять минут — завтрак, восемь часов работы, пятнадцать минут — обед, еще восемь часов работы, ужин, отбой. Так шли дни.
Вы спросите, чем мы занимались, когда кончили гравировать денежные клише? О, мы не остались без дела! Однажды солдаты Крюгера привезли в зону два огромных железнодорожных контейнера, до верху набитых бумагами. Нас поставили на разборку. Оказалось, что в ящиках — документы буквально из всех стран мира. Здесь были паспорта убитых евреев, красноармейские книжки, удостоверения личности британских, американских и австралийских солдат, итальянские отпускные билеты, выписки о рождении, свидетельства о благонадежности, свидетельства на владение имуществом, права на вождение автомашин, членские книжки разных спортивных обществ чуть ли не всей Европы, а однажды мне в руки попался даже пропуск в Вашингтонский Пентагон...
Мы сортировали документы и осторожно отклеивали с их страниц гербовые марки разных стран. Потом Крюгер отбирал те документы, которые представляли для него интерес. Остальное уничтожалось. Страшно сказать — мы обогревались этими документами. Обе печки — и в рабочем отсеке, и в нашем, жилом, топились без перерыва, круглосуточно. А эсэсовцы все привозили и привозили бумаги — по четыре контейнера в месяц.
Меня снова посадили гравировать, теперь уже удостоверений личности американских солдат. Крюгеру для чего-то нужно было очень много американских документов. Уже после войны я узнал, что в то время немцы готовили большой прорыв в Арденнах.
А Лео Хаас все искал способа связаться с внешней зоной.
Летом тысяча девятьсот сорок третьего года, в июле, ночью меня разбудили. Сначала мне показалось, что это — сосед по нарам, бывший киевский студент Сукинник, занимавшийся просвечиванием банкнот и отсортировкой плохо отпечатанных. Но человек, лежащий рядом со мной, оказался не Сукинником.
«Я — Оскар Скала из Чехословакии, — прошептал он, — Меня послал Хаас. Я записываю номера серий фальшивых банкнот. Нужна твоя помощь». «Что нужно?» — спросил я. «То, о чем ты говорил Хаасу. Приметы испорченной сетки на советской купюре». Я ответил, что не могу дать приметы словами, нужна сама фальшивая купюра, и я обведу на ней места неправильных пересечений штрихов. «Я достану купюру», — сказал Скала. И он достал. Не знаю, какими путями, не знаю, чего ему это стоило, потому что эсэсовцы строго считали все поступавшие на проверку в барак банкноты и пересчитывали уже просвеченные, но через два дня в моем кармане похрустывала новенькая десятка, оттиснутая с клише, над которыми я трудился восемь месяцев. Теперь нужно было найти момент и отметить на ней места неправильностей. Во время работы этого невозможно было сделать — эсэсовцы не сводили с нас глаз. Пронести ее из рабочей комнаты в жилой отсек тоже было невозможно: в конце рабочего дня, перед ужином, нас раздевали догола и тщательно осматривали наше тряпье. Оставалась только уборная.
После обеда я сломал карандаш и сунул кусочек грифеля в рот. Не заметили. Примерно через час знаком попросил у охранника разрешения выйти. Эсэсовец проворчал что-то, положил ладонь на рукоятку парабеллума и повел меня в пристройку. Счастьем было то, что охранники никогда не заходили вместе с нами в уборную. Ну, когда я оказался там, внутри, наметить испорченные места было несложно. Я сел на свое место чуть ли не сияя от радости. Но тут меня словно дубиной по голове ударило: как передать кредитку Скале? Он ни слова не сказал мне об этом. Почему? Или забыл, или... Я сидел за столом, ковырял штихелем медь и ломал голову над этой задачей. Не мог же я встать, пройти в другой конец цеха и выложить бумажку чеху на стол! Время неумолимо приближалось к ужину, а я еще ничего не придумал. В любой момент могла раздаться команда: «Кончай работу!» — и тогда... Страшно было думать о том, что произойдет тогда... Засунув руку в карман, я нащупал кредитку и скомкал ее в шарик возможно меньших размеров. Решил выбросить в корзину для мусора, когда перед самым отбоем смету со стола стружки и клочки бумаги, на которых делал эскизы букв. Только бы не засыпаться хотя бы на этом!