Сергей Малицкий - Вакансия
Он полностью погрузился в ритм, не задумываясь о том, куда и как ставить ноги, что он сделает в следующую секунду. Ритм диктовал все, он вел Дорожкина по роскошному паркету зала, и плотное дыхание гостей говорило ему, что все они сейчас сомкнулись в плотное кольцо, центр которого он.
– Отлично! Восхитительно! Классно! – захлопала в ладоши Лера, едва Дорожкин сделал последний удар и замер, удерживая равновесие. – Вальдемар Адольфыч, я его забираю! Это мой каприз, но сегодня мой каприз – это закон для вас. Идите сюда, Дорожкин. Да снимите вы этот платок, вы же не по канату ходите!
Сдернутый нетерпеливой рукой, платок слетел с лица Дорожкина, он поднял глаза и вместе с исказившимся от ужаса лицом Леры увидел сразу многое. И рванувшегося к нему Павлика, и гримасу на лице Адольфыча, и неподвижный взгляд Марфы, и оскал Содомского, и начинающее изгибаться чудовище на том самом месте, где только что сидел старший Шепелев. Затем он взял за руку Леру. И когда та стала растекаться, таять в его руках, обращаясь в черную вязкую лужу, когда громыхнул выстрел вынырнувшего из тележки из-под грязной посуды Шакильского, Дорожкин и сам уже то ли начал обращаться в черное и вязкое, то ли начал тонуть в том, что только что было Лерой Перовой. Он всего лишь и успел увидеть клочья медвежьей шерсти на спине упавшего рядом Павлика, да бросить в лицо неподвижному Неретину разодранный пакет со снадобьем от Маргариты или от Колывановой.
Эпилог
Ad libitum[76]
Дорожкин едва не задохнулся. Паутина набилась в рот, в уши, в глаза. Вдобавок он больно ударился, потому что свалился с высоты метра в два. Или даже больше, просто его погружение, которое скорее напоминало прорывание сквозь паутину, превратилось в свободное падение метра за два до плоскости.
– Надо думать, пятый этаж, – пробормотал, отплевываясь, Дорожкин и открыл глаза.
Он ожидал увидеть что угодно: собственный двор, или вычерченную черными тенями комнату Алены, или путаницу паутины, через которую он прорывался вместе с Шакильским на задах настоящей деревни Кузьминское, или покрытый угольной пылью склон, который послушно наклоняется в ту или иную сторону, но увидел кладбище. Это не было разоренное кладбище по дороге к Курбатову. И это не было странное кладбище в самом Кузьминске. Кладбище, на котором он стоял, было погребено под слоем льда. Заморожено. Подо льдом проглядывали могилы. Ямы с костями. Железные кресты. Камни.
Дорожкин поднялся на ноги. Ледяной ветер обжег ему щеки. Лед тянулся во все стороны, насколько хватало глаз. Над ним светлой пеленой ползли тучи. Низко ползли, настолько низко, что именно вывалившись из этих туч и можно было отбить бок, как отбил его Дорожкин.
Он похлопал себя по карманам. Достал бумажник, пошелестел купюрами, вытащил распечатанную Мещерским фотографию Улановой, маленькой Жени на коленях у ее мамы, переложил в нагрудный карман рубашки. Пошелестел рапортом Перова. Потеребил обрывок савана. Всмотрелся в пакетик с волосками. Золотых было не два, а три, разве только один из них был чуть бледнее и тоньше, явно завиток, подаренный ему Лизкой. Четвертый изогнулся обычным рыжеватым штрихом. Дорожкин выудил его из пакета и отпустил. Он вспыхнул, не долетев до льда, осыпался пеплом.
– Приплыли, – пробормотал Дорожкин.
Он не знал, куда ему идти, что делать. Холод сковывал руки, морозил пальцы, обжигал щеки. Надолго его хватить было не должно. Даже в куртке, зачиненной Женей, которая осталась в гостинице. Кстати, а ведь мог и приглядеться к починке. Той же ли рукой была зашита вторая дыра? Неужели Женя появилась в Кузьминске только для этого? Как он сумел разглядеть-то ее тогда у корчмы? Догнал, начал танцевать прямо в подземном переходе. Тогда у него это вышло явно лучше, чем теперь на дне рождения Леры. Понятно, тогда он был моложе на год, глупее на год, беззаботнее… Так. Легонько, самое простое. Носок, каблук, носок. И второй ногой – носок, каблук, носок. И опять первой. И удлинить. И усложнить. Продолжить. И обернуться вокруг себя. Как странно звучат ботинки на льду. Глухо и в то же время звонко, только звон уходит куда-то вниз, где никто не может его услышать. И Дорожкин не может. Уши уже не чувствуют ничего. Даже вой ветра. Даже прижатые холодными ладонями. Даже прижатые ко льду, потому что стоять Дорожкин тоже уже не может и лежит на холодном, которое кажется горячим, и все, что слышит, все это ему уже снится. И этот голос тоже:
– Дорожкин! Дорожкин! Дорожкин!
– Почему так тепло?
– Потому, – пробурчал Дир.
Он сидел рядом на могильном холме и гладил лысину. Сверху моросил мелкий дождь. Рядом ковырялся в оружии Шакильский. Поодаль под дождем ежились Угур Кара, Тюрин в широкополой ковбойской черной шляпе, Урнов и рыжебородый книжник Гена. Между могил бродила с расширенными глазами и поблескивала из-под прозрачного зонтика очками Еж.
– Танька! – крикнул Тюрин. – Иди сюда, инспектор очнулся.
– Где мы? – спросил Дорожкин.
– Это мы у тебя хотели спросить, – проворчал Шакильский, забрасывая ружье за спину. – Что за ерунда? В этой местности мои ружья не работают. Сначала хотел лед прострелить, осечка. Беру другое ружье – осечка. Патрон расковырял – порох не горит! Капсюль искру не дает. Хорошо хоть сало осталось салом да хлеб в камень не превратился. А вот воды у нас мало. Как ты не задубел тут за неделю, я удивляюсь. Ты спасибо Угуру скажи, что он с нами поплелся. Если бы не он да не Дир. Я вот все не пойму, что он так уперся в свою шашлычную? Целителем ему работать надо! Я уж думал, что лишился ты, парень, и ушей, и носа, и пальцев, а он тебя как подснежник из-под снега поднял. Не, нужен мужик в целителях. А то в городе все целители бабы, а к бабе ведь не всякий пойдет. Хотя кофейку бы твоего, Угур, я бы сейчас глотнул.
– Какая неделя? – не понял Дорожкин. – Подождите. Минут пять – десять, не больше. Я, правда, минуты две по карманам шарил, а потом так прихватило, что и на ногах устоять не мог.
– Вот так вот? – присвистнул Шакильский. – Ну так прибавь к нашей неделе еще месяц. Мы уже с час тебя тут отогреваем.
– Почему вы здесь? – Дорожкин сел, поморщился от боли в ушах, пальцах, лице. – Как вы здесь? Где мы? Где лед? Почему дождь? Почему тепло?
– Тепло, потому что тепло, – пробурчал Дир. – Потому что я лето, по часику, по минутке, по солнечному лучику накопленное, попусту трачу. Плакала моя весенняя шевелюра… Эх, если бы не эта вымразь вокруг… Не так надо согреваться. А после такой прогулки согреваться придется. Ванна горячая нужна. Только не сразу. Сначала надо хлопнуть рюмашечку водочки, ледяной. И только потом, как в животе согреет, идти раздеваться. И сразу – в ванну! В кипяток! Чтобы не розовым даже, а красным стать. И чтобы пот пошел, пошел, пошел… Обмыться, вытереться и срочно горячих сосисок с горчицей и литр темного теплого пива! На следующее утро будешь как зеленый желудь.
– Не, теплое пиво… – поморщился Урнов.
– Хотя бы теплого, – вздохнул Тюрин.
– А вы что тут делаете? – Дорожкин поднялся, принялся разгонять кровь, подпрыгивая и размахивая руками. – Почему здесь?
– Я дурак потому что, – проворчал Урнов. – Чего меня понесло? Угур полез, и я за ним. Спину у меня схватывает, кто, думаю, будет мне ее править, если он сгинет, да я еще и язвенник, опять же никак без Угура, вот я язву и спину свою за ним отправил.
– Так надо, – улыбнулся Угур. – Живешь так, живешь, дорогой, а потом понимаешь: так надо.
– Интересно, – расплылся в улыбке рыжебородый книжник. – Знаешь, лучше один раз увидеть, чем тысячу прочитать.
– Прочитать тоже неплохо, – не согласился Дир. – Я бы, кстати, лучше прочитал бы про это все, чем сюда лезть. Деревьев нет, кустов нет, травы нет. Ничего нет.
– Пришлось, – нахмурился Тюрин.
– Ага, – усмехнулся Шакильский. – Ему Еж сказала, что если он не полезет в дыру, то она какую-нибудь гадость на нем напишет. Я про памятник. Или раскрасит его в какие-нибудь цвета.
– В ядовито-желтый, – улыбнулась Еж.
– Да ладно, – махнул рукой Тюрин. – Можно подумать, что я так уж упирался. И так бы полез. Она ж туда сиганула, как…
– Туда, куда и ты, – понял немой вопрос Дорожкина Шакильский. – Ты не жмурься, там и в самом деле неделя прошла. И Кузьминска прежнего нет. Однако дыра в полу, в которую ты нырнул, осталась. Правда, зарастать стала, теперь уже вовсе, наверное, заросла. Ну да ничего, там Ромашкин остался, охраняет.
– Ромашкин? – удивился Дорожкин.
– А что? – не понял Шакильский. – Хороший парень. Понарассказывал тут. Крепко тебя в оборот взяли. Все предусмотрели, чтобы до той девчонки добраться. Даже твою бывшую сюда вытащили под это дело, мол, если будет кочевряжиться, так и ее в оборот возьмем, никуда не денется. А График, кстати, хороший мужик. Уже добрался до подстанции, запустил, кое-какое электричество, но уже есть.
– Как там… – начал Дорожкин.
– Хорошо, – кивнул Шакильский. – И плохо. Когда ты стал в пол уходить, я как раз Павлика свалил, потом уж стрелять нельзя было, народ в кучу смешался. Шепелев зверем взметнулся, да тут и Неретин чем-то подобным стал, ну и сцепились они в клубок. Уж не знаю, как ты Неретина отрезвил, но схватка человеко-быка и зверюги мне очень понравилась. Все там переломали, как только не убили никого, один только Перов пострадал. Женушка его в обморок упала, когда все это произошло, а он на части рассыпался. Не поверишь, голова отдельно, руки, ноги отдельно. И все шевелится. Шевелилось. Теперь уже нет. Когда Кузьминск кончился, все шевелиться перестало. И знаешь, что было самое страшное? Неретин дерется с Шепелевым, а Марфа сидит за столом и смотрит. Молча смотрит. И ничего не делает. Заломал институтский деревенского. Но человеком тот уже не стал. Так и рассыпался прахом из зверя. А остальные… Адольфыч, Содомский, Быкодоров, Кашин исчезли еще во время драки, карлики тоже, Урнов, который веломастер, их «вольво» нашел в километре за КПП. Бросили. Там же болота, видно, наверх им выбиться уже не удалось. А может, удалось. Ушли куда-то. Что ж, тут же простор. Иди куда хочешь. И наверху простор. Не думай, такие так просто не пропадут. А Урнов доволен. Восстановил газик с постамента, рассекает на нем сейчас. Пока бензин есть. Сказал, что он у него и на самогоне будет ездить.