Владимир Михайлов - Решение номер три (Сборник)
Уже не на киностудии, конечно. Уйти в торговый флот мне не удалось. Может быть, и к лучшему: вряд ли мои тогдашние, сильно изменившиеся за последние годы взгляды позволили бы мне чистосердечно и успешно выполнять обязанности помполита, или, как говорили на флоте, «помпы». Следить, чтобы моряки не сбегали с парохода в западных портах, когда у меня самого (вполне вероятно!) могли бы возникнуть такие мысли. Но со студии я всё же ушёл: мне предложили место консультанта Союза писателей Латвии по русской литературе. Заменить того человека, к которому я приходил в молодости со своими виршами. Соглашаясь, я не представлял себе, с каким множеством графоманских (претолстых!) рукописей придётся иметь дело – прочитывать, потом долго объяснять авторам, почему написанное никуда не годится, выслушивать их заявления о том, что я не понял, не разобрался, и так далее. В тихом кабинете Союза писателей работа оказалась весьма нервной. К тому же меня избрали ещё и заместителем секретаря партбюро, на это тоже уходило время.
Я понял, что, работая в Союзе, ещё долго не напишу ничего. И решил уйти. Снова, как после газеты, – на подножный корм, или, как это официально называлось, на творческую работу. В Союзе не могли понять, какая муха меня укусила: от добра, как говорится, добра не ищут. Может быть, будь я человеком более организованным, я смог бы успешно делать и то и другое. Но у меня не получалось.
Меня, наконец, отпустили, пожав плечами. Но не успел я, так сказать, дойти до дома, как меня пригласили к директору издательства «Лиесма», бывшего Латгосиздата, где выходила большая часть моих книг. Я пошёл, недоумевая: в издательстве у меня ничего не лежало, так что ни у меня к ним, ни у них ко мне вопросов вроде бы быть не должно было. Пришёл. Мне с места в карьер было предложено занять место заведующего редакцией современной художественной литературы. В этой редакции издавались книги благополучно здравствовавших латвийских авторов и на латышском, и на русском языке (перестав здравствовать, авторы переходили в редакцию литературного наследия). Именно в этой редакции вышла моя первая книжка; правда, последующие издавались уже в молодёжной редакции. Я не собирался, бросив одну работу, хвататься за вторую, я хотел посидеть дома и что-то написать. Но если в песенке «жадность фраера сгубила», то меня погубило любопытство: в книгоиздательстве мне ещё работать не приходилось, и я ощутил вдруг интерес к тому, с чем это едят.
Я согласился. Это сразу же стало известно в Союзе писателей, и там мне сказали: «А, вот почему ты ушёл! Что же не сказал сразу?» Я так и не смог убедить их в том, что когда уходил из Союза, я ничего такого и в помыслах не имел. Так я стал писательским «кормильцем» – именно так назывался в разговорах заведующий этой редакцией: он планировал выпуск, он же и заключал договоры с авторами.
Случилось это в марте 1974 года. Опять потребовалось время – чтобы войти в новую работу. Редакция выпускала в год до восьмидесяти названий, так что работы хватало и мне, и книжным редакторам, которых было десять, в том числе два русских. Больше времени стало уходить и на то, что можно условно назвать «светской жизнью»; впрочем, к этому я успел привыкнуть ещё в Союзе.
Конечно, работа в издательстве позволяла вовремя подать заявку на свою книгу и проследить, чтобы она нормально продвигалась в плане соседней редакции: вошла в план редподготовки, через год – в план выпуска. Надо только, чтобы была книга…
Но написать роман, работая в издательстве, так и не удавалось. Слишком много времени уходило на всяческую суету – и на работе, и в Союзе писателей. Со временем всё яснее становилось: совмещать издательские дела со своими литературными будет чем дальше, тем труднее. Я подал заявление и ушёл с работы; на этот раз уже точно домой.
За романом выстраивались в очередь ещё не написанные повести. Чтобы успевать всё, пришлось выработать свой метод работы. Я стал писать быстро – на двадцать листов текста у меня уходило два месяца: тогда я мог долгое время выдерживать такой темп: писать по пол-листа в день. Написав первый вариант, на полгода откладывал рукопись. Через шесть месяцев, успев изрядно забыть текст, возвращался к ней и переписывал всё заново. Второй вариант я подавал в издательство. А в промежутках делал другие вещи.
Так написался второй роман, с теми же героями, что и «Сторож». Он имел длинное (тоже заимствованное из Писания, тогда это ещё воспринималось как крамола) название: «Тогда придите, и рассудим». Хотел я того или нет, но роман получился с явственным привкусом сатиры. Иначе я тогда просто не смог бы.
Подготовленный к печати текст ушёл, как и водится, в Главлит. Поздно вечером мне позвонила редактор – Вета Семёнова, через руки которой прошла большая часть моих изданных в Латвии книг. Она сказала тревожно:
– Володя, твой роман, похоже, завис в Главлите: уже неделя как отнесли им, а они молчат. Сходи к ним сам, а? Они ведь тебя знают…
У нас все друг друга знали – в том числе и тех, кто хоть когда-то занимал какие-то посты в республике. Назавтра я пошёл в Главлит. Заместитель начальника обрадованно сказал:
– Вот хорошо, что ты пришёл. Твой роман прочитал инспектор, я тоже посмотрел; но мы, откровенно говоря, в этих делах ни черта не понимаем. Скажи честно, как коммунист коммунисту: ты там пропагандируешь идею экспорта революции?
То была пора, когда Запад обвинял нас в том, что мы экспортируем революцию во все страны; так оно, по сути, и было, другой вопрос – с каким успехом. Но тогда наши вожди стали от этого открещиваться и уверять, что и в мыслях такого не было. Стали что-то делать, чтобы доказать миру, какие мы хорошие и безвредные; и, кроме всего прочего, «закрыли» книгу «Час быка» И. Ефремова и приказали следить, чтобы в печати и литературе не появлялось ничего такого, ни-ни! Вот чем и было вызвано смущение цензоров.
Я, облегчённо вздохнув, ему ответил:
– Да ничего подобного, скорее наоборот…
На эти последние слова он, к счастью, не обратил внимания. И обрадовался:
– Если так, то завтра получите книгу – с разрешением.
Так и получилось: на следующий день вёрстка с разрешительным штампом оказалась в редакции, и роман пошёл в печать. Вышел он стотысячным тиражом и тоже был замечен. Это был уже 1983-й год.
Кстати: после выхода этой книги кинорежиссёр, с которым я больше всего работал на студии, предложил директору поставить по роману многосерийный фильм (слово «сериал» тогда ещё не было в ходу). Директор ответил:
– Ну, и что же мы скажем этим нашему советскому зрителю?
Коротко и ясно.
В печати оценки были разные. В обширной статье в «Литературке», написанной двумя знакомыми коллегами, отзыв был достаточно критическим, а в качестве одного из доказательств приводилось высказывание самого автора, заявившего, что сам он книгой недоволен. Прочитав, я несколько удивился. Разговор такой у нас действительно был, на вопрос – как я сам отношусь к этому роману – я ответил своим обычным: «Можно было бы написать и лучше». Я могу сказать это – и не раз говорил – по поводу любой своей книги и большинства чужих. Даже самый строгий критик не может видеть всех недостатков книги так, как видит их автор, потому что лишь ему одному ведомо – как вещь представлялась ему до того, как стала овеществляться в словах. Это – вечная разница между идеалом и реальностью.
Другой соавтор статьи мне потом объяснил: выступление было направлено в основном против «молодогвардейской» фантастики, но в редакции стали возражать: что это вы всё по одним и тем же; давайте и кого-нибудь из своих. Выбрали меня – поскольку жил я не в Москве и издавался тоже не в столичных издательствах. Кир Булычёв объяснил мне, как он понимает этот казус: «Ты – провинциал, и сколько книг у тебя уже вышло? Ну, вот видишь. А он – автор столичный, и у него – всего одна. Ясно, что ему обидно».
Я согласился с тем, что и такая версия имеет право на существование.
Аркадий же Натанович сказал философски:
– Хвалят или ругают – неважно, лишь бы не молчали.
Я подумал, что всё-таки лучше, если хвалят, но спорить не стал. В нашей критике никого так не ругали, как Стругацких. Может быть, потому, что никто не писал сильнее во всех отношениях, чем они.
По поводу же романа он заметил:
– Роман хороший. Но тебе, Володя, такого бы редактора, чтобы он тебе руки повыкручивал…
То был явный намёк на многословие. Такой грех я за собой знаю, и тогда тоже знал. Но не мог отказать себе в удовольствии.
О двух великих ораторах древности говорили, что у Демосфена ни слова нельзя отнять, к Цицерону ни слова нельзя прибавить. Я больше люблю Цицерона, хотя перед демосфенами почтительно снимаю шляпу.
6. Кайнозой
В промежутках между вариантами «Тогда придите» я успел написать повесть совсем в ином духе – «Стебелёк и два листка». В нём политики не было никакой, зато была лирика. Это показывает, что от романтики я отходил вовсе не по прямой, а по достаточно извилистой, петлявшей, как река, дороге. Замысел повести возник вроде бы случайно: я сидел на крылечке на даче и бездумно глядел на такой вот росточек, только что проклюнувшийся; смотрел, испытывая к нему странную нежность. Возникла картинка: бескрайний сухой песок – и на нём такая маленькая, бесконечно хрупкая жизнь.