Станислав Шуляк - Непорочные в ликовании
17
Фургон слегка встряхнуло, и коротышка, сбоку сидящий на железной скамье, ударился затылком о стену. Свет только едва пробивался через мутное мизерное оконце над кабиною, но глаза человека теперь уже почти привыкли обходиться без света.
— Да-а, — протянул коротышка, ногой поправляя пленку, закрывавшую труп. — Вот лежишь ты тут, а я пред тобою сижу. Но ты мне не завидуй. И я тебе не завидую. Каждому свое, как говорится.
Он помолчал.
— Жил ты, жил… Молодой был!.. Пацан совсем… Для чего жил? для чего родился? для чего мать тебя родила? для чего папаша твой?.. хотя папаша-то понятно, о себе думал… Ну а ты-то!.. Скажешь, тебя не спрашивали?.. Нет, врешь! Хоть и не спрашивали!.. Сопротивляться надо было. Упираться!.. Нет, и все!.. И отстаньте! Глядишь, и выкидышем бы вышел. Вытряхнулся бы на камни или в лопухи. А так… Где были твои молитвы? где были твоя брань и гротески? Где были твои отвращения? Скажешь, были? Мало!.. Мало было отвращений. Отвращений много не бывает. И потом, не так уж мало ты прожил. Главное — не сколько, главное — как!.. А ты!.. Тьфу!.. Надо было тренироваться, надо было развивать свои фобогенные зоны. Ну и что — развивал? Где твои фобогенные зоны? Где? Нету? Вот в том-то и дело. Сам не знал, как жить, спросил бы у кого-нибудь… Спросил бы у Казимира. Казимир бы тебе ответил, как жить. И вообще: зачем было из окна прыгать? А? Сам не знаешь? Может, ты летать любишь? А Бог тебе крыльев не дал? Ну вот, станем мы теперь все на Бога сваливать. Нехорошо это, некрасиво, знаешь ли.
Фургон еще раз встряхнуло, хотя ехал тот медленно, коротышка повалился на скамью, но тут же выпрямился горделиво.
— Вы там поосторожнее! — недовольно говорил он. — Небось, не говно везете.
Он вновь помолчал.
— Ну хорошо, вот ты жил, и — что? ты можешь философски осмыслить каждую минуту твоего бытия? Нет? Так я и думал!.. Сказал бы что противоположное — так не поверил бы. На смех бы поднял. Жизнь прежде смысла и вместо смысла, скажешь ты? Нет, это меня не убеждает. Я готов проделать за тебя непосильную твою работу, но, по здравому рассуждению, я заключаю, что и мои усилия оказались бы тщетны. Ты бессмыслен, как камень, как трава, как песок, как ветер, так что ж на тебя изводить труды моей рефлексии?!
Коротышка вдруг пропел своим отчетливым голосом развернутое трезвучие мажорное на слог «ба», и, кажется, остался доволен собой.
— Мне сегодня надо хорошо звучать, — пояснил он своему неподвижному собеседнику. — Ты-то лежишь тут, а мне еще работать. Может, моя задача — второе пришествие, а я его заведующий, откуда ты знаешь? Одного им мало было!.. Козлы!.. — неопределенно погрозил он кулаком кому-то. — Да и что ты понять можешь? Ничего, скоро приедем уже.
Новая пауза коротышки была весомее прежних, казалось, как будто он даже задремал, но ничуть того не бывало, он был трезв, бодр и здравомыслящ, вот он наконец вздохнул от какой-то новой мысли своей, или от безнадежности и снова стал говорить.
— Ты думаешь, что смерть — дезертирство? ты думаешь, ты куда-то сбежал? Нет, нет, и еще раз нет. Это жизнь — дезертирство. Мы все — дезертиры. Дезертиры от вечного предназначения. Так, правильно. Вот я скоро стану говорить — работа у меня такая — а ты, давай, слушай. Я буду громко говорить. Ты-то хоть слышишь? — встревожился вдруг коротышка. — А то лежишь тут, как чурбан безмозглый, и никакого спросу с тебя нет. Где душа твоя, а? Здесь или в эмпиреях? А? Где твоя душа, парень? Скажи-ка? Молчишь? Молчишь, сволочь? Где смысл твой? Тоже нет? Да нет, что это я? — спохватился вдруг человечек. — Ты молодой — а значит и смысла у тебя никакого нет и не было. Смысл — такое дело, его еще заслужить надо. А чем заслужить, черт его знает, и я тебе не скажу. Хотя сам-то я заслуженный работник смысла, но все равно не скажу. Собственно, чего я на тебя время трачу? — спросил человечек, сплюнув на грязную пленку перед собой. — Не стану я на тебя время тратить, очень мне надо!.. — говорил еще он.
И снова сплюнул.
— Так-то!..
Фургон вдруг хрюкнул своим изношенным мотором и остановился. Коротышка встал, едва не задевая головою невысокий потолок.
— Ну вот, — говорил он, — должно быть приехали куда-то.
Говорил он. И был прав. А вот только куда они приехали — кто бы мог сказать это уверенно? Никто бы не мог сказать это уверенно.
18
Когда дверь открыли, Неглин сразу проснулся, и сердце его сжалось в случайном волнении. Он догадался, что пришел Кузьма, и с ним еще кто-то. Он решил не вставать; Кузьма сообразит, что он здесь, и, если Неглин ему понадобится, Кузьма сам его позовет.
— Ну-ка, вот сюда сел! Ну! — холодно говорил Кузьма своему собеседнику. — Руки давай!
Неглин слышал, как Кузьма усадил кого-то на стул, елозили ножки стула по паркету, потом лязгнул замок, Неглин подумал, что это, должно быть, были наручники, он послушал еще минуту звуки, доносившиеся из-за перегородки, и потом снова закрыл глаза, надеясь заснуть.
— Ну что, Романчук, — говорил Кузьма, — пока ты теплый, давай сам рассказывай. Слышишь, что сказал?!
— Что рассказывать? — отвечал Романчук своим южным носовым говором.
— Опять по харе хочешь? — возражал Кузьма со своей нержавеющей злостью.
— За что, лейтенант? — с хамоватой округлостью загнусавил голос.
— Я тебе, сука, не лейтенант, — гаркнул вдруг длинноволосый собеседник Романчука на повышенной ноте их напряженного разговора. — Если колоться не будешь, я тебе сейчас всю морду расстаканю.
— Ну все, все, — стал успокаивать Кузьму Романчук.
Тут же послышался шлепок, и сердце Неглина заколотилось.
— Вот так! — говорил длинноволосый. — Я предупреждал.
Романчук вскрикнул, Неглин пошевелился, но тут же себя стал уговаривать, что можно и не вставать. Щекою своей и виском вспотевшим прижимался он к коже диванной подушки, которая прежде бывала под головами у всех, кому было не лень; много ночей, покойных и лихорадочных, служил сей предмет делу мимолетного казенного отдыха.
— Ну?! — разъярился нетерпеливый Кузьма. — Где брат? Брата мне давай! Перчика, Перчика мне давай!
— Да, рази ж он мне рассказывает!.. — осторожно возражал Романчук, но ему не помогла его осторожность.
— Сука! — орал Кузьма. — Педофил такой же, как и брат твой ублюдок, могила по тебе плачет!..
— Я у них только баранку крутил. Продукты привезти, белье в стирку увезти — вот это мое было!.. Я больше все по шоферской части!..
— По шоферской части! — крикнул Кузьма. — Вот и получишь сейчас по своей шоферской части!..
И снова слышал Неглин звуки ударов, слухом ушей своих и душою поежившейся слышал Неглин.
— Да, не знаю я, — барабанил беспокойный голос в просветах меж стонами, — не знаю! Вечно у него идеи какие-то!.. Он мне еще весной говорил: «Колька, — говорит, — айда со мной живицу собирать. Продадим — денег заработаем». А я ему: уродина, говорю, кому живица твоя нужна? А он и слушать не слушает, но и сам не поехал. А у меня баба на сносях была, я бы хоть куда поехать готов… А! — вскрикнул еще Романчук.
— Не знаешь?! Не знаешь?! Морда твоя черномазая! А то, что тебя с этим недоноском вчера на базаре видели, это ты знаешь?!
— Не был я, лейтенант, не был! Христом Богом и детишками Его малыми клянусь, брата месяц не видел, и духа его рядом со мной не было!
— Гнида! — со слюною брызжущей изо рта его яростного орал лейтенант, длинноволосый лейтенант орал. Потом была пауза, секунды три, потом послышался стон, затравленный, звериный; Неглин насторожился, еще секунду была пауза. — Так?! — кричал Кузьма. — Так?! Так?!
Грохнул выстрел, едва не возле уха Неглина, и тот вскочил, как подброшенный катапультою. Неглин вскочил.
Виденное его ужаснуло, они с Кузьмою взглядами встретились, тот, что старше, был мрачен.
— Не переношу, если Бога ругают. Понял? — говорил длинноволосый, неловкою рукою скрывая пистолет в кобуре.
Дверь отворилась, и слышали топот, и вошел Кот, и с ним еще трое.
— Что здесь такое? — завизжал Кот внезапным своим возмущенным фальцетом. Завизжал комиссар.
Кузьма уже теперь собою владел.
— Этот цыган, ублюдок, — говорил он. — Я допрашивал, он дернулся, хотел на меня броситься, и пистолет сам выстрелил. Неглин подтвердит. Так, Неглин?
Тот беспокойно перевел взгляд с цыгана с развороченным дымившимся виском его на свой стол, забрызганный кровью, отшатнулся от людей пришедших, метнулся в сторону, к стене, опрокинув стул по дороге, и зашелся унизительными рвотными спазмами.
— Давай сюда пистолет, — говорил Кузьме комиссар.
Кузьма посмотрел на комиссара вполне хладнокровно, и будто даже ряби на поверхности его совести не наблюдалось, и вот уж он неторопливо в кобуру за пистолетом полез.
19
Стекла запотели, когда Ш. машину остановил, но он не стал их ничем протирать. Они теперь попали в ловушку, впереди дороги не было, машины стоят, весь асфальт кирпичом битым усеян, и рухнувший ночью столб фонарный наискось путь преграждает. Какой-то увечный лицом потерся по стеклу со стороны Ф. и подергал дверь, хотя безуспешно. Ф. готов был изобрести для изумления пришельца новый способ хладнокровия, если бы все его усилия заведомо не пропали напрасно. Если уж и строить мне храм в бессердечии моем, говорил себе Ф., так только исполненный подлинной готики и непревзойденной обособленности. После увечный исчез, удалился, унося с собою нечленораздельное свое содрогание. Ш. сидел, не доверяя ни жизни своей и ни смыслу, он молчал, так как всегда с неохотою оказывал Ф. его маргинальные почести.