В. Зеньковский - История русской философии т.1 ч.I-II
6. Во всем этом сложном и напряженном борении духа, которое пережил Пирогов, рушилась для него по существу традиция секулярной установки духа. Пирогов очень ярко пишет, как было трудно ему, как врачу, который имеет всегда дело именно с телесной сферой в человеке, принять высшую реальность духа в человеке, в частности идею бессмертия.[1021] Проблема вещественности стала для него еще более далекой от упрощенных решений в духе материализма. «Непроницаемая таинственность» бытия предстала пред ним еще ярче, и самое противоположение вещественного и духовного начала утеряло для него бесспорный характер.[1022] Пирогов даже готов строить своеобразную метафизику света,[1023] сближая начало жизни со светом. Здесь Пирогов как бы стоит на пороге разных метафизических гипотез, — в его дневнике есть много набросков, могущих быть положенными в основу новых построений, — но все это очень фрагментарно.
Так же отрывочны, хотя и очень интересны мысли Пирогова по вопросам философской антропологии. Очень глубоко ощущал он то, что Достоевский называл «подпольем», — ту закрытую сферу души, где лежат корни различных стремлений. Пирогов даже чуть-чуть приближается к той позипии в антропологии, которую уже в ХХ-ом веке с такой остротой выразил Klages, — о том, что душа много теряет от осознавания своих внутренних движений. Во всяком случае, Пирогов с исключительной глубиной коснулся темы о «самостилизации» души в замечательной статье «Быть и казаться».[1024] Статья эта была написана по вопросу об устройстве детского театра, и в ней ставится под сомнение уместность раннего раздвоения между «быть» и «казаться». Вмешательство сознания в жизнь души постоянно вносит момент «самостилизации», но у детей еще не проявляется в полной силе различение этих категорий — «казаться» чем-либо и «быть» им на самом деле. А у взрослых уже резко выступает внутренняя раздвоенность, раздельность подлинного и кажущегося бытия, то-есть выступает ложь и перед другими, и перед самими собой. Эта раздвоенность, эта ложь глубоко связана с ложью современной жизни, с ее реторикой и театральностью. В то же время, по мысли Пирогова, в. самом «подполье» души, как в омуте, могут скрываться «злые, поскудные и подлейшие движения», как выражается он.[1025] Зло подстерегает человека д о того, как он овладеет своим сознанием и научится управлять своей жизнью,[1026] — поэтому духовная жизнь неизбежно переходит во внутреннюю борьбу со всем, что может таиться в «подполье» человека.
Пирогов, исходя из своей гипотезы о мировом сознании, мировой мысли, стад вплотную перед тем вопросом, который с особой остротой был поставлен трансцендентализмом, — о различии индивидуального и общечеловеческого момента в личности. По мысли Пирогова, само наше «я» есть лишь индивидуализация мирового сознания, но поскольку мы сознаем оебя (а это само сознание, — говорит Пирогов, — «цельно и нераздельно»),[1027] мы. уже закрепляемся в духовной обособленности. «Меня поражает, — писал Пирогов, — необъяснимое тожество и цельность нашего „я“.[1028] Пирогов стоял, как видим, перед проблемой персоналистической метафизики, но дальше веры в индивидуальное бессмертие его мысль не пошла.
7. Самое замечательное в построениях Пирогова есть, конечно, его разрыв с материализмом и позитивизмом и выход за пределы секулярной идеологии. То „биоцентрическое“ понимание мира, к которому пришел Пирогов, живое ощущение мирового разу ма и истолкование в свете этих идей тем космологии и антрополо гии, — вое это обратило сознание Пирогова к религиозной жизни. Следы былой покорности секуляризму остались на всю жизнь у Пирогова; хотя он жил глубоко и пламенно верой в богочеловече ство Христа, — но к исторической Церкви, к догматическому уче нию христианства он относился свободно и сдержанно. „Несмотря на то, что мое мировоззрение отлично от церковного, — писал Пирогов,[1029] — я все же признаю себя сыном нашей Церк ви“. Пирогов хотел провести различие между „верой“ и „рели гией“;[1030] во всяком случае, защищал совместность подлинной веры в Богочеловека со свободой совести и ума.
Дневник Пирогова стад известен русскому обществу уже пос ле его смерти, — и все то оригинальное мировоззрение, которое строил Пирогов, осталось без прямого влияния на русскую мысль. Тем не менее, духовные его искания, преодоление позитивизма, разрыв с секуляризмом являются симптоматически чрезвычайно ценным свидетельством того, как русская мысль постепенно пре одолевала тот духовный плен секуляризма, в котором она так дол го пребывала.
Не менее, если не более симптоматическим является тот ду ховный перелом, который пережил другой выдающийся человек той же эпохи — Лев Толстой. Обратимся к изучению его мысли.
8. В истории русской философии Л. Н. Толстой занимает (как и Достоевский) особое место. Гениальный художник, до конца дней не покидавший художественного творчества. Толстой был в то же время глубоким, хотя и односторонним мыслителем. Никто не мог и не может сравняться с Толстым в том, с какой силой и исключительной выразительностью он умел развивать свои идеи. Его слова — просты, но исполнены огненной силы, в них всегда есть глубокая, неотвратимая правда. Подобно другим русским мыслителям, Толстой все подчиняет морали, но это уже не „примат практического разума“, это — настоящий „панморализм“. Толстой жестоко расправляется со всем тем, что не укладывается в Прокрустово ложе его основных идей, но самые его преувеличения и острые формулировки свидетельствуют не только о его максимализме, прямолинейном и часто слепом, но и о том, как его самого жгла и терзала та правда, которую он выражал в своих писаниях. Поразительно и в известном смысле непревзойденно и неповторимо страстное искание Толстым „смысла жизни“, его героическое противление вековым традициям. Как некий древний богатырь, Толстой вступает в борьбу с „духом века сего“, — и в этом смысле он уже принадлежит не одной России и ее проблемам, но всему миру. Толстой был „мировым явлением“, хотя он был решительно и во всем типично-русским человеком, немыслимым, непонятным вне русской жизни. Его нельзя, однако, понять не только вне России, но, как мы увидим, — и вне Православия, хотя он и боролся упрямо и даже ожесточенно с Православной Церковью, — и в этом внутреннем антиномизме Толстого, в постоянной незавершенности, можно сказать, незавершаемости его мысли, открывалась поразительная сила его духа. Индивидуалист до мозга костей, отбрасывавший без раздумья все, что ему было чуждо, он был в то же время самым сильным и ярким выразителем в России философского имперсонализма. Совершенно исключительный художник, страстный поклонник музыки, он написал самую острую, придирчиво несправедливую книгу против искусства. Будучи последователем Руссо в критике 'культуры и в воспевании „естествен ных“ движений души, он во вторую эпоху жизни трудился над чи сто-рациональным разрешением проблемы жизни, отбрасывая и презирая все эти „естественные“ движения… ХIХ-ый век ни в России, ни в Европе не знал другого такого замечательного чело века, такого могучего, страстного и горячего „искателя правды“. И это величие его личности отразилось и на его мысли.
Обратимся к беглому изучению его биографии.[1031]
9. Лев Николаевич Толстой 1828–1910) родился в семье графа Н. И. Толстого. Известные очерки „Детство, отрочество и юность“ хорошо передают семейную обстановку, в которой протекали ранние годы его жизни. Мальчику было 9 лет, когда скончался его отец; по признанию самого Толстого, эта смерть „впервые поселила чувство ужаса перед смертью“ (мать Толстого скончалась, когда ему было всего 2 года). Мальчик рос в обществе женщин, любящих, но не имевших никакого влияния на детей. Учился Толстой (вместе с братом) дома, готовился к экзамену в университет; поступив в Казанский Университет, Толстой не интересовался лекциями и очень скоро (19-ти лет) бросил университет и уехал в деревню, где рассчитывал за два года подготовиться к выпускному экзамену. В деревне, однако, Толстой не усидел, переехал в Москву, где жил чисто-светской жизнью. В 1851-ом году Толстой бросил эту жизнь и уехал на Кавказ, где пробыл три года, поступив на военную службу. С Кавказа Толстой переехал в Севастополь, где принимал самое непосредственное участие в военных действиях.
Еще в 1852-ом году Толстой напечатал рассказ „Детство“, сразу выдвинувший его в литературных кругах. Рассказы, написанные на Кавказе и в Севастополе, особенно его „Севастопольские рассказы“, доставили исключительную славу Толстому, — и когда в ноябре 1855-го года он приехал в Петербург, он сразу попал в атмосферу такого внимания, восхищения, что у него за кружилась годова. Но уже в это время, как об этом сам Толстой рассказывает в „Исповеди“, он чувствовал себя чуждым литера турной среде со всей ее искусственностью и самовосхищением. Особенно тяжело стали складываться отношения Толстого и Тургенева… В 1856-ом году Толстой уехал за-границу; памятником этого первого путешествия за-границу остался ряд рассказов, из которых особенно надо упомянуть гениальный очерк „Люцерн“, в котором уже звучат первые ноты обличения современной куль туры. Вернувшись в деревню, Толстой пережил несколько увлече ний (музыкой, лесоводством и т. д.) и особенно сильно увлекся он школьным делом, устроив в своей деревне (Ясная Поляна) образ цовую школу. Для изучения. школьного дела Толстой много рабо тал по педагогике, специально ездил за-границу, чтобы изучить постановку там народной школы. Толстой стал даже издавать спе циальный педагогический журнал, где печатал свои оригинальные статьи, вызвавшие (несколько позднее) целое течение „толстов ской педагогики“ в разных странах (позже всех — в России).